«Параллельный мир». Часть первая

28 Апрель 2005 года

Морозным декабрьским вечером я иду в сторону городского автовокзала. Там тепло и есть надежда разжиться едой, а если повезёт, можно немного поспать…

Меня мучают сомнения: «А вдруг выпрут с вокзала? Куда идти? В Церковь? А может в ментовку? Лучше в Церковь… Приду и скажу жалобно: «Здрасьте! Вот он я, такой хороший, помираю от холода… Не кушал три дня… Спасите, Христа ради…». Могу даже слезу пустить… А дальше? Чем они помогут? Ну, накормят разок… Могут шмоток подкинуть. Но не приютят же? Не-е-е, Церковь меня не спасёт… Ментовка — вообще последнее дело. Там сразу — спецприёмник, санобработка и… в детский дом. Опять всё по новой? Ага, только и мечтал…».

Чем ближе к заветной цели, тем злее ветер. Его порывы швыряют в лицо колючие снежинки, вынуждая время от времени останавливаться, тереть слезящиеся глаза и переводить дыхание. Морозный воздух легко проникает под мою несуразно большую куртку. Ничего не поделаешь: молния застёгивается только до половины, и чтобы хоть как-то защититься от холода я потуже затягиваю воротник стареньким шарфиком…

В просторном, ярко освещённом зале ожидания тепло. Неподалёку от справочного бюро, стоит монашенка с ящиком для сбора пожертвований. Монотонным голосом она бубнит одну и ту же фразу: «Люди добрые, подайте, Христа ради, на восстановление Храма Пресвятой Богородицы…». Не понять, то ли правда, монашка, то ли под монашку косит?

Мне хочется есть и от того в голову лезут бредовые мысли: «Выклянчить у неё гро̀шей? А что? Пусть поделится, «Христа ради»! Не обеднеет… Ишь как зыркает в мою сторону! Гадом буду, просекла, как меня выперли из буфета. Шуму-то было…»

С буфетом, действительно, вышло не очень. Как только вошёл, первым делом направился туда. Толстая сварливая уборщица вмиг прогнала меня от картонного ящика с объедками. Только я начал его ворошить, как из-за спины слышу: «Ну-ка, убирайся отсюда, тварь проклятая! Шляешься — людям аппетит портишь. А ну, пшёл вон!». Единственный посетитель попытался её приструнить, но она быстро нашлась, что сказать: «Да вы не заступайтесь за него, мужчина, он вчера вот так же крутился между столов, а потом по карманам у пассажиров начал шарить».

Во мне закипела злость: «Вот, сука! Послать её куда подальше?». Потом одумался: «Ладно: живи, короста… С такими связываться — себе дороже. Ещё ментов позовёт…». Жалобным голосом начал оправдываться: «Не обма-ны-вай-те! Я вчера на электричках был…». И ведь это — правда. Так нет же, ведьма ничего и слышать, не захотела: «Кому сказала, убирайся! У-у-у, паразит! Ещё раз увижу — сдам в милицию!»

Выскочил оттуда с пустыми руками, а в голове стучит: «Какую бы козу ей сделать?». А потом остыл и думаю: «Не, менты мне ни к чему… Пока их нет, можно гулять по вокзалу и греться. На улице вон какая метель, а тут, как в раю… Только хавать очень хочется…».

Мой куцый шарфик, намотанный по самый нос, на морозе покрылся корочкой льда. Теперь лёд растаял, и шарф сделался холодным и влажным. Надо бы его просушить, да негде… Искал-искал батарею, а потом плюнул: «Нехай сохнет на мне… Только бы не турнули на улицу…».

Чтобы скоротать время, начинаю наблюдать за монашенкой. Высокая, тонкая, в длинном чёрном пальто и таком же чёрном платке, она продолжает монотонно бубнить, выпрашивая подаяние. Ящик висит у неё на груди, но она всё равно придерживает его руками. Косится в мою сторону, наверное, опасается, что отниму собранное. «Не боись, тётка! Что я конченый — грабить Божью прислугу?».

Смотрю на ящик. Ремешок толстый — такой не оборвёшь… На крышке — навесной замочек. Усмехаюсь: «На хрена? Во, лохи! Я бы канителиться с замком не стал. Ящик-то из фанеры! Хрястнул ногой — и хана ему… Можно расковырять прорезь для денег. Так даже лучше, нехорошо бить ногами — там же распятие нарисовано… Мать бы за такое дала чертей… А расковырять — другое дело. Это запросто…».

Большинство пассажиров равнодушно проходит мимо монашенки. Но иногда ей подают: в основном металлические деньги, реже – бумажные. Металлические падают внутрь со звоном, значит, дно уже усыпано монетами. Представляю, сколько там денег…

Глотая слюни, в очередной раз вспоминаю поднос с беляшами в буфете. Как вошёл, чуть не одурел от запаха. Вижу: вот они! Не беляши, а красавцы: огромные, с зажаренной корочкой, лежат на подносе рядочками. И в несколько слоёв! Сверху вьётся едва заметный парок, значит беляшики — прямо со сковородки. Горяченькие, жирненькие, начинённые сочным мясом с лучком. Я тогда сразу подумал: «После такого руки долго будут пахнуть вкуснятиной! Можно нюхать пальцы и представлять, что ты ешь…».

Меня вновь начинает душить обида: «Я ведь даже не подходил к этому подносу! Только глянул и полез в помойку… Паскуда, уборщица… Что ей объедков жалко? Мог бы вообще хапнуть несколько штук прямо с подноса и рвануть — хрен бы догнала… И мужик бы этот не побежал. Оно ему надо? Заграбастал бы штуки три в одну руку и столько же — в другую. Во бы наелся! Хотя нет… Они ж горячие… Обжёгся бы, да выронил…».

- Тётенька-монашка, подайте мне, пожалуйста, Христа ради, сколько не жалко!

«Пожалуйста-Христа-ради-сколько-не-жалко» – это мамкина фраза, я хорошо это помню.

Монашенка с удивлением смотрит на меня сверху вниз, вероятно, не в силах понять, а можно ли просить у просящего? В этот момент мимо проходит вереница пассажиров, и она спешит адресовать им свою дежурную фразу: «Люди добрые, подайте, кто сколько может на восстановление Храма Пресвятой Богородицы!»

Мне хочется беляша. За один беляш я готов сотворить всё, что угодно. Поэтому – будь, что будет! Я пристраиваюсь рядом с монашенкой и протягиваю серую от грязи ладонь проходящим мимо людям:

- Подайте и мне, пожалуйста, Христа ради, сколько не жалко!

Несколько монеток со звоном падает в монашеский ящик — моя же ладонь остаётся пустой. Дождавшись, когда людской поток иссякнет, монашка выговаривает мне полушепотом и скороговоркой:

- А ну, вали отсюда! Мы им платили, а ты влез на халяву! Видишь батюшку с крестом? Всё ему расскажу! Попадёшь в отделение!

Я срываюсь с места и убегаю в кассовый зал. Тут тоже тепло. Небольшой ларёк в дальнем углу торгует сосисками и кофе. Замерев, наблюдаю, как продавщица надрезает булочку сбоку, вкладывает туда только что извлечённую из кипящей воды сосиску и поливает её горчицей из пластиковой баночки. Картонная коробка для объедков, стоящая рядом с ларьком заполнена стаканчиками из-под кофе и салфетками. Ничего интересного в ней нет. Буду ждать: мне спешить некуда. Усевшись на корточки чуть поодаль от единственного столика, начинаю караулить удачу.

Спустя некоторое время, к ларьку подходят мужик, женщина и их сынок моего возраста. Все трое — до неприличия толстые. Заказывают каждому по сосиске в булочке, пацану — без горчицы. Про себя отмечаю: «А я бы и с горчицей слопал — всё ж больше…». Мужик берёт себе пиво, жене и сыну — по стакану кофе с молоком.

Пока они едят, наблюдаю за ними: «Что за свиной выводок? У мужика пузо — к столу не подойдёшь. Натуральный хряк! Отожрался, теперь тянет шею, чтоб куртку горчицей не обляпать. Баба мордатая, глазки щелочками… Жуёт, а сама на меня косится. Пацан какой-то странный… Набил за обе щеки, глаза выпучил и замер… Во, уже и мать на него шипит… Наконец-то проглотил… Убил бы… Теперь выдрючивается: «А можно, я хлеб не буду?». Конечно, можно! И сосиску выкинь! Разрешаю прям в меня швырнуть! А хочешь — на пол. Я подниму…».

Я пересаживаюсь поближе, чтобы слышать, о чём они говорят. «Ага, понятно: пацану не нравится кофе с молоком… Хотел газировки, а молоко он, оказывается, ненавидит — в нём пенки. Ну что сказать про такого? Урод! А я вот люблю молоко. И сосиски люблю… И беляши! И ещё много чего…».

Мальчишка продолжает капризничать и мне это определённо нравится. Теперь он уже и сосиску не хочет. Мать интересуется, не доест ли её папочка? Тот сообщает, что лучше бы ещё бутылку пива. Она начинает ругаться по поводу пива. Сынок смотрит, куда бы выбросить остатки бутерброда? Ну, всё! Моё терпение лопнуло! Я решительно подхожу к ним:

- Можно, я доем?

Они замолкают и начинают сверлить меня глазами. Наконец, папаша вопросительно смотрит на жену, та поспешно забирает у своего отпрыска объедок и кладёт его на самый краешек стола, поближе ко мне. Туда же ставится наполовину недопитый стакан с кофе. Затем они молча и дружно двигают в сторону выхода.

Вот и заработал себе ужин! Я присаживаюсь на пол, прислонившись спиной к боковой стенке ларька, и приступаю к еде. Главное — не спешить… Для начала оцениваю свои трофеи: «Жаль, сосиски осталось мало… По-хорошему — на один укус. Но я растяну на три. А то и на четыре! Зато булочка почти не тронута. В стаканчике — больше половины. И где он увидел пенку? Я бы её выловил и съел. Но её нет и быть не может — варили-то со сгущёнкой…». Делаю маленький глоток и щурюсь от удовольствия: «Сладко! А главное — кофе ещё не остыл!».

Как ни настраиваю себя — растянуть пиршество, оно заканчивается до обидного быстро. С сожалением выбрасываю бумажный стаканчик в ящик для мусора, закрываю глаза и продолжаю сидеть, поджав колени к подбородку, — в такой позе можно немного подремать. Решаю, что если прогонят, пойду разживусь сигареткой.

Только я начинаю засыпать, меня будит женский голос:

- Эй! Проснись! Ты живой?

Я вскакиваю, как ошпаренный, и вижу стоящую рядом продавщицу ларька.

- На вот, угощайся. Только дуй после этого отсюда! Развалился тут, как на пляже…

Она протягивает мне бутерброд с сосиской и стакан кофе. Как известно: дают — бери, взял — проси больше, бьют — беги. Приняв от неё подношения, спрашиваю:

- У вас банки из-под сгущёнки остались?

Продавщица хмурится:

- Я их кипятком споласкиваю, ничего оттуда не выудишь. Давай, ешь, да проваливай!

Жизнь давно научила: доброму человеку нужно обязательно показать, что ты послушный. Как знать, вдруг пригодится? Вот и на этот раз я забираю нежданно свалившееся на меня лакомство и иду в сторону закутка между кассами и выходом на посадку.

О такой удаче можно было только мечтать. С удовольствием откусываю первый, такой аппетитный кусок, затем делаю глоток обжигающего, сладкого и очень ароматного кофе… В этот момент, откуда-то, появляется девчонка моих лет, такая же чумазая и оборванная:

- Оставишь немного?

- Угу.

- А кофе?

- Оставлю.

Молча, с сожалением, наблюдаю, как она приканчивает остатки моего честно заработанного ужина. Сам не знаю, почему я не послал её куда подальше? Девчонка допивает кофе, а я знакомлюсь:

- Ты кто?

- Светка.

- Откуда?

- С завода.

- С какого ещё завода?

- Живём мы там.

- Кто мы?

- Девчонки, пацаны… И ещё один парень со своей подружкой, он у нас старший…

Выходит, предчувствие меня не обмануло, когда я поделился с ней ужином… В голове вихрем проносятся мысли: «А может к ним напроситься? Знаю такие бригады… Захотел — ушёл, не захотел — остался. Всё общее, всё по честному… Лишь бы старшой был человеком, остальное — по барабану. В такую зиму в компании-то будет лучше…». А вот про старшого лучше уточнить заранее:

- Слышь? А командир ваш человек или бычара?

Она кривится:

- Ты чё? Он справедливый… Если бьёт, то за дело…

- А места там много?

- Навалом! Только еды нету и с дровами фигово, — произносит Светка со вздохом.

- К вам можно?

- Не знаю, — пожимает она плечами. —  Надо у Юрки спросить.

- Это ваш старшой?

- Ага.

- Взросляк?

- Я же сказала: парень! — Произносит она, нетерпеливо поглядывая на часы у справочного бюро. — Пятнадцать лет!

- И далеко до вас пилить?

- Не очень… — Светка кивает в сторону выхода. — Так ты идёшь?

- Погнали…

Топая в сторону выхода, я себя успокаиваю: «Надо увидеть это своими глазами. Не понравится — развернусь и уйду. А там, глядишь, и срастётся. Ещё вся зима впереди…».

Метель стихла, небо очистилось. Полная луна тускло высвечивает очертания разбитой проходной, местами разрушенного забора и нагромождений металлолома, заметённого снегом. У ворот из темноты неожиданно выскакивает свора собак. Бешеный лай заставляет меня остановиться и замереть от ужаса. Известное дело: такие сожрут и не подавятся. Приготовившись к самому худшему, я наблюдаю за тем, как они обступают нас со всех сторон. Но девчонка смело шагает вперёд, подаёт голос и псы постепенно успокаиваются. Мы идём дальше, теперь уже в сопровождении собачьего эскорта.

Заводские корпуса зияют выбитыми окнами и распахнутыми настежь воротами. От проходной в глубоком снегу протоптана тропинка. После метели она слегка припорошена свежим снегом. Впереди идёт Светка, я топаю за ней, сзади семенят собаки. Тропинка приводит нас к открытым воротам, через которые мы попадаем внутрь цеха. В кромешной тьме Светка ориентируется вполне уверенно. Лавируя между грудами хлама, мы движемся в направлении еле заметного огонька в глубине здания.

Невысокая металлическая лестница ведёт на площадку, расположенную на уровне второго этажа. Я вижу силуэт двери, за ней слышны голоса. Светка толкает дверь, и мы попадаем в довольно большое помещение. Внутри полыхает костёр и сильно воняет дымом. Если бы не смрад, можно было бы сказать, что тут вполне уютно и относительно тепло. Ничего страшного, к дыму можно привыкнуть. Сизая пелена чревата разве что кашлем да слезами. Вокруг костра расположились обитатели ночлежки.

Светка деловито докладывает:

- Юрчик, я ещё одного привела. Можно?

Парень, сидящий спиной к двери, отзывается сиплым, прокуренным голосом:

- Можно, если осторожно. Иди к огню, новенький, рассказывай…

Слегка растерявшись, я невпопад переспрашиваю:

- А чё?

Юрчик мгновенно реагирует:

- Барабан через плечо! О себе рассказывай! А хошь — вечернюю сказку для малышей.

Все начинают смеяться, а я усаживаюсь поближе к огню на стоящий поблизости деревянный ящик. Протянув руки к огню, делаю «умное» замечание:

- У вас тяга хреновая — дым глаза ест.

Командир меня осаживает:

- Ты, шкет, к порядкам не приучен. Старших уважать надо. Вошёл — представься. Вопрос слышал? Давай докладывай, кто такой, откуда и зачем… А про дым мы с тобой на моих именинах побазарим…

Сидящие у костра сдержанно хихикают. Юрка подмигивает:

- Нравится наш кооператив? Называется: «Заходи — не бойся, выходи — не плачь». У нас весело… Так что не стремайся, чеши свою мульку…

Я начинаю рассказ, а сам тем временем присматриваюсь к сидящим у огня. Напротив — Юрка.  Выглядит он постарше, чем на пятнадцать. В отблесках пламени я даже умудряюсь разглядеть на его чумазой, скуластой физиономии пробивающиеся усы. И вообще он смотрится солидно: здоровенные кулаки с разбитыми костяшками, на тыльной стороне ладоней — татуировки, папироска в уголке рта, вязаная шапочка, надвинутая на глаза, телогрейка, ватные штаны с дырами на коленях, обут в валенки. Левой рукой Юрка прижимает к себе девчонку лет четырнадцати, одетую в огромную нейлоновую куртку, явно не её размера, спортивные, шерстяные штаны и кроссовки на босую ногу. Её голова несуразно обмотана шарфом, завязанным на затылке двойным узлом. Кроме командира и его подружки, у костра ещё пятеро: трое ребят десяти-двенадцати лет и две девчонки такого же, как и я, возраста. К ним я особо не приглядываюсь, всё внимание — старшому и его девчонке.

Юркина подруга режет ржаной хлеб небольшими кусочками и раздаёт сидящим. Ребята насаживают его на деревянные прутья и поджаривают в пламени костра. Чайник с водой, наполовину зарытый в углях, негромко свистит, выпуская из носика струйку пара. Несмотря на полыхающий костёр, в помещении довольно прохладно. Но если вспомнить уличную метель, можно сказать, что тут царит настоящий рай. Главное, здесь сухо, почти не дует и нет снега.

Мне кажется, мою историю никто не слушает. Обитатели каморки перешёптываются о чём-то своём, изредка хихикают, совершенно не интересуясь истоками моего сиротства и хронологией прошлых скитаний. Старшой производит инвентаризацию принесённого Светкой добра, его подружка занимается хлебом и следит за тем, чтобы всем досталось одинаково.

Посреди рассказа Юрка меня перебивает:

- Ясно. Хватит сопли жевать, тут все такие. Хочешь остаться — придётся работать. У нас так: день кантовки — месяц жизни. Тут все пашут, кроме меня и Томки. Ей нельзя: она «с икрой». А мне в город без понта — за гоп-стоп менты ищут. Запомни, щегол: ты меня никогда не видел и ничего обо мне не знаешь. Вякнешь лишнего — найду и убью. Есть такой закон: за стукачом топор гуляет… Летом мы с Томкой смоемся отсюда, но зиму надо пересидеть. Куда ей сейчас?

Спешу его успокоить:

- Я не трепло. Работать буду, как все. Чё надо делать?

- Завтра пойдёшь за дровами. У нас пацаны готовят дрова, девки носят из города хаванину и курево.

Примерно так я и думал, наблюдая за тем, как Светка выворачивает карманы и выкладывает сигареты, спички, окурки, мятый-перемятый тюбик клея «Момент», недоеденные пирожки, нарезанные кусочки хлеба, сыра и колбасы. Я даже возмутился про себя: «Ну не сука? У неё такие запасы, а она мою добычу ополовинила! Знал бы — хрен с ней поделился! Ладно, запомнил… Теперь буду умнее…».

Томка складывает еду под одним из ящиков, а окурки и клей передаёт Юрке.

Скоро по каморке расползается характерный запах. Это Юрка выдавливает в пакет содержимое тюбика. Пока он нюхает, я обдумываю свои ближайшие планы: «Встретили вроде ничего… Народ спокойный, старшой — не из борзых. Буду вести себя тихо, глядишь, приживусь. С такими, как Юрка, главное — не качать права. Хочешь выжить — помалкивай и никому не доверяй. Лишь бы не сорваться по пустяку… А весной будет видно — уходить или остаться. Если Юрка с Томкой свалят, можно будет и остаться. Крыша над головой — это не хухры-мухры…».

Спустя несколько дней я осваиваюсь на новом месте. Веду себя тихо, еду и курево не ворую и вообще, стараюсь ничем не выделяться. По-другому нельзя: рука у Юрки тяжёлая, врежет — мало не покажется.

В январе, после Рождества, морозы усиливаются и жизнь наша делается совсем несладкой. Особенно трудно приходится с дровами. Во-первых, их запасы в окрестностях нашего жилища начинают иссякать; во-вторых, извлекать их из-под смёрзшегося снега — для нас, измученных холодом, недоеданием и болезнями, становится невыносимо тяжело; в-третьих, значительно возрастает их расход. Да и поездки в город за пропитанием даются тоже непросто. Единственное, в чём мы не испытываем недостатка, — это в солярке. Недалеко от нашего цеха каким-то чудом сохранился металлический бак с горючим и, если бы не он, пришлось бы нам совсем худо.

Однажды утром десятилетний Виталька, парнишка с длинными, как у девчонки, волосами, сообщает нам, что можно попробовать уйти на время морозов в Церковь. Прошлой весной он там жил, работал по хозяйству: убирал, стирал, ходил за покупками. В какой-то момент его спокойная и размеренная жизнь дала трещину: у самого главного попа пропал кошелёк. Подозрение пало на работника, хотя он был совершенно ни при чём. Поп учинил ему допрос — обыскивал, орал, грозил страшной карой на том свете, настаивая, чтобы неблагодарный сознался и покаялся в грехе, а самое главное, требовал вернуть деньги. Поскольку Витальке не в чем было сознаваться, а немыслимую сумму в сто долларов возместить было неоткуда, допрос перешёл в мордобой, таскание за волосы и «отлучение от церкви».

В то время факт «отлучения от церкви» был расценен Виталиком двояко: плохо, что закончилась беззаботная и сытая жизнь, но хорошо, что в результате больше не придётся исполнять эту странную повинность — спать с попом. Когда я впервые услышал историю про батюшкины ласки, меня чуть не вытошнило — никогда не жаловал такие способы заработка. Долго потешался я над этим обстоятельством, и даже наградил Витальку кличкой: «поповская подстилка», на что он ужасно обиделся и принялся оправдываться, дескать, не от хорошей это жизни. Но мне его оправдания были совсем не интересны — какое до них дело, когда можно хоть немного развлечься и показать всем, кто здесь после Юрки и Томки самый-самый? Знал бы я, что придётся рассчитывать на помощь этого батюшки, конечно бы смолчал… Но теперь-то уже ничего не вернуть — с тех пор я ни разу не обратился к Витальке по имени и при каждом удобном случае стремился уколоть его этим прозвищем. Опасаясь со мной связываться, в ответ он жаловался Юрке и тот неизменно отвешивал мне оплеуху. Но меня это не останавливало: что для меня такая мелочь, как подзатыльник, когда можно позубоскалить над простачком, который так неосторожно сболтнул лишнего?

И вот теперь, услышав предложение спасаться в Церкви, Юрка кривится:

- А меня поп не сдаст? Я-то к нему в койку ни за какие фантики не полезу.

Виталька опускает голову:

- Тяну мазу — не сдаст. Скажу: Томке рожать скоро, ей в тепло нужно. У них места много — на всех хватит. Поп, вообще-то, добрый, малых любит…

Виталька уверен, что если он покается в несуществующем грехе и возобновит сожительство с попом, хотя бы на время морозов нас пригреют. В церкви всем дело найдётся, кто поменьше — могут петь псалмы, Юрка — сторожевать, Томка — стирать и гладить. Неотвратимо приближается срок Тамаркиных родов и, поразмыслив, мы решаем пойти на этот шаг. Как-никак, рядом будут взрослые люди — глядишь, подскажут, а то и помогут. Дело остаётся за малым — договориться с попом. Понимая, что мне вряд ли что-то с этого перепадёт, в глубине души я желаю, чтобы ничего у Витальки не получилось…

На дорожку Юрка стращает Виталика в своей излюбленной манере:

- Запомни, пацаник: не вернёшься — я тебя из-под земли достану! Будешь себе могилу ложкой копать… Да смотри, если поп откажет — хоть хавки у него выпроси!

Виталик уходит в город на переговоры вместе со Светланкой, Алёнка и Лера остаются: они всю ночь страдали от сильного жара, кашля и болей в груди. Тамарка присматривает за больными, я и другие ребята отправляемся на поиски дров.

К концу дня наша добыча представляет собой удручающее зрелище: две шпалы, десяток дощатых ящиков, несколько охапок хвороста и немного угля, найденного по углам в бывшей котельной. Каждого из нас работа выматывает до предела. Даже есть не хочется, только —пить. По праву старшего Юрка первым выпивает добрую половину чайника, остальное делим поровну, глотая по очереди из носика. Тамарка следит за тем, чтобы каждый делал строго по глотку. Как только чайник пустеет, старшой отправляет меня за снегом. Сегодня — моя очередь. Для заготовки снега у нас есть пара худых вёдер. Всё бы ничего, но уж больно ходить далеко — через весь цех. А так, работа несложная: набил, принёс, вывалил на лестничной клетке. И так — раз десять. Вроде и не трудно, но без перчаток деревенеют руки. Но ничего, оставшиеся тоже дурака не валяют: расщепить шпалы поганеньким топоришкой — не самая простая работа для таких, как мы малолеток. Юрка-то себя этим не утруждает — он днём таскал шпалы.

Сидя у огня, старшой рассуждает под оглушительный кашель девчонок:

- Не вернётся длинноволосый, зря его отпустил… Ничо, мы ещё встретимся! Аукнется патлатому, как он попику в хрен свистел, пока мы здесь дубаря ловили… Небось, натрескался пельменей со сметаной и парится в церковной баньке…

Мне живо представляется глубокая тарелка, на которую вывалили только что сваренные пельмени. Они высятся аппетитной горкой, кверху струится пар. Пельмешки остужаются полным черпаком сметаны: шмяк — и начинаешь неспешно перемешивать… Рядом с тарелкой — ещё и сметана в стакане! Наложено выше краёв, но не растекается — такая она густая. А жирная — без мыла посуду не отмоешь! Чтобы было по особенному вкусно, черпаешь ложкой немного сметанки из стакана, потом вылавливаешь пельмешку, и всё это — в рот. Пока жуёшь, закрываешь глаза… При этом знаешь: пельменей так много, что они не закончатся очень долго… Но даже когда закончатся, праздник не прекратится: настанет время подливки. Это — растопленная сметана вперемежку с юшкой. Можно, конечно, взять, да и выпить всё это разом, но так не интересно. Лучше потянуть удовольствие: сначала вычерпать ложкой подливку, затем — вылизать тарелку языком. В завершение — хлебной корочкой вычистить стакан из-под сметаны… И только после этого попросить добавки…

Юрка продолжает гнусавить:

- Малым на кишку бросить нечего, а этот сытый, пьяный своему попику пятки в бане чистит… Светка тоже удружила… Небось и её там пригрели… Это чо, пацанка? Вонь подретузная, а не пацанка…

Встревает Томка:

- Что я тебе говорила? А ты: побоятся-побоятся… Чего им бояться? Ты-то в город переть застремаешься?

Юрка злится:

- Срыгни в туман! Мне эта шняга, как камень в почках, ещё ты язык подкладываешь…

Они долго переругиваются вполголоса. Никто не вмешивается — можно заработать по лбу. До поры до времени молчу и я, хотя мне есть, что сказать по этому поводу. Наконец, после того, как в очередной раз Юрка расписывает, как он будет «насаживать падлу на перо», я не выдерживаю:

- А ты больше защищай поповскую подстилку! Он тебя ещё не так кинет…

Воцаряется тишина. Даже девчонки перестают кашлять. Испуганными глазами Томка смотрит то на меня, то на Юрку. Мне становится страшно. Понимаю: сейчас отведаю увесистого кулака, после чего уже не смогу здесь оставаться. И не так страшно получить по морде, как страшно уходить. Было бы куда — ушёл бы не задумываясь, а тут — морозы. Только-только пристроился, и дёрнул же меня чёрт за язык! Как ни старался держать его за зубами, всё равно не сдержался. И что обидно — из-за такого пустяка. Правильно мать говорила: дурной характер нигде не приживётся…

Юрка смачно сплёвывает в костёр — верный признак того, что он в ярости. Чеканя слова и не сводя с меня глаз, произносит:

- Слышь, ты! Твой номер — восемь, когда надо — спросим. Подойди, получи в хлебало и распишись!

Я не двигаюсь с места. Юрка не унимается:

- Малой, ты муху съел или как?

Делать нечего. Поднимаюсь, но подходить к нему не спешу. Он угрожающе засучивает рукав на своём ватнике:

- Чего топчешься, как мышь амбарная? Ща встану, будут тебе судороги, понос и смерть… Лучше сам подойди, бить буду не сильно, но больно.

Не успеваю я сделать и шага, как из-за двери доносятся звуки шагов. Отчётливо слышно: кто-то поднимается по гулкой металлической лестнице. Юрка поворачивает голову в сторону двери, я усаживаюсь на место. Дверь распахивается, и в помещение вваливается всколоченная Светланка. С трудом переведя дух, она просит помочь Витальке. Он — внизу, под лестницей. Юрка бросается вниз и через пару минут вносит на руках обмякшее тело. Пока Томка пытается привести его в чувство, Светка рассказывает, что случилось в городе.

Из-за сильного мороза Церковь оказалась закрытой, и они направились к попу домой. Виталик позвонил — дверь открыли. Светка осталась ждать на лестничной площадке этажом ниже. Ждать пришлось долго. В квартире поп и его дружки отмечали какой-то праздник. Они выслушали Виталькин рассказ о том, где и как мы живём, посочувствовали, пообещали помочь, но для начала предложили согреться. Взрослые до бесчувствия напоили его водкой, а потом и позабавились с ним в постели. После чего плохо соображающего Витальку вывели вниз и передали Светке. Объяснили, что им нужно срочно уехать по делам, вручили полбутылки водки и велели сматываться. Пригрозили, что если кто-нибудь узнает о том, случилось в поповской квартире, тогда нам точно не поздоровится. Испуганный и плохо соображающий Виталька допил всё с горя, потом его долго-предолго рвало, в итоге он совсем обессилел и отключился… До самого вечера Светка просидела над его бесчувственным телом в подъезде, переругиваясь с жильцами и с ужасом ожидая появления милиции. Когда стемнело, Виталик немного пришёл в себя, и они двинули в обратный путь. Всю эту историю я выслушиваю с немалым злорадством…

Наступившее по окончании рассказа молчание первым нарушает Юрка:

- Оторвать бы голову этому попу, да поиграться. Завтра насажу его на перо… Где он живёт, показать сможете?

- Я смогу, – с готовностью отвечает Светка.

Возражений по поводу вынесенного приговора не поступает ни от кого, даже от Томки, и мы начинаем устраиваться на ночлег. Я искоса поглядываю в Юркину сторону, но он не обращает на меня внимания. В голову приходит мысль: а что, если напроситься на завтрашнюю поездку в город, а там сбежать? Ясно же, что рано или поздно состоится очередная стычка с Юркой и тогда мне не миновать тумаков. Уж лучше уйти от него целым и невредимым, пока он этого не ожидает.

Как только Юрка выходит до ветру, я увязываюсь следом. На лестничной площадке спрашиваю:

- Можно я с тобой в город?

- Когти рвать намылился? Ты мне в уши глину не заливай! Остынь… Один быстрее сдохнешь.

- Не сдохну!

Юрка хмыкает:

- А я так думаю, до весны не дотянешь.

- Не убьёшь — дотяну.

В темноте слышится хриплый смешок:

- Выжить хочешь? Лови бесплатный совет: прикинься дохлой рыбкой. Но чего-то мне кажется тебе это не поможет…

- Так я еду завтра с тобой?

Ухватив меня за шиворот, он приближает моё ухо к своему лицу и шепчет отрывисто и зло:

- Поверил, дурак? Да я и не думал убивать попа! Усёк?

- Ага…

- И запомни: ты этого не слышал! Кому вякнешь — коки почикаю!

Отчеканив последние слова, Юрка отталкивает меня и уходит в каморку. Я иду следом…

Каждую ночь вокруг костра мы сооружаем некое подобие стены. Для этого используются пустые деревянные ящики, остатки стенда с фотографиями лучших работников завода, портреты Ленина, ещё каких-то бородатых революционеров, листы жести и прочий хлам. Громоздя стену, мы оставляем между ней и костром узкий закуток. Пол в нём выстилаем кусками картона, ветошью и ненужным тряпьём, найденным в заводских цехах. Там мы и спим, сбившись в кучу и накрывшись куском толстой тепличной пленки. С одного конца она сильно оплавилась, но это не беда, кусок-то большой.

Юрка всегда самолично следит за огнём. На этот раз, укладывая нас спать, он сообщает, что ему нужно как следует наточить нож и обмозговать план расправы с попом. При этом многозначительно мне подмигивает. Я долго не могу заснуть, незаметно наблюдая за ним из-под надвинутой на глаза шапочки. Боюсь: не на меня ли точится этот нож? Промучившись довольно долго, в итоге всё же засыпаю под мерное «вжиканье» лезвия о камень.

Среди ночи просыпаюсь от царящей вокруг суматохи. Первая мысль: вот ведь дурак! Настраивал себя спать чутко, а тут все уже проснулись, а я не могу оторвать голову от пола. Продрав глаза, узнаю новость: умерла Лера. Юрка говорит: «сгорела». Сильный жар вызвал судороги и через несколько минут всё кончилось…

Я вижу её в слабых отблесках догорающего костра. С заострившимся носом, в своём пуховом платке она напоминает маленькую старушку. Пугают ввалившиеся щёки, всколоченные волосы, выбивающиеся из-под платка, и широко открытые остекленевшие глаза. Вот оно, оказывается, как «сгорают» люди… Где-то я уже слышал это выражение, теперь буду знать: оно просто означает, что человек умер.

Отогрев у огня заиндевевшие руки, я тычу в чайник носком башмака. Похоже, всё уже выпили. Ругать за это надо самого себя: быстрее надо было вставать. Теперь придётся долго ждать, пока натопится вода. Причём мне же её и топить: как-никак — моё дежурство. Обхватив раскалённую ручку рукавом куртки, я выхожу на площадку. Что за невезуха? Мало того, что пить хочется, придётся ещё и руки студить — перчаток-то нет…

Возвращаюсь назад. Осматриваюсь. Совсем близко к огню лежит больная Алёнка. Она бредит в ознобе, жалуясь кому-то на жестокого Юрку, оттащившего мёртвую за ноги в самый дальний и холодный угол помещения. Томка растирает больной замёрзшие руки и успокаивает, повторяя то и дело, что она, конечно же, не умрёт, что у Лерки всё было намного хуже, а у неё совсем не так уж плохо, а очень даже хорошо. Алёнка не верит ни единому слову и в ответ городит что-то о скорой встрече с подругой на небесах, в гостях у Боженьки.

Утопив дно чайника в угли, присаживаюсь рядом. За этим нужно следить: снег растопится, а воды будет на донышке. Придётся снова выходить на площадку и морозить руки. И так — много раз. В голове крутятся невесёлые мысли: «Угораздило же её помереть в моё дежурство! Не могла дотянуть до завтрашнего вечера. Кто там после меня следит за водой? Ага, Виталька… Завтра назло ему выпью больше, чем надо. Это же не дело — выдул с вечера чуть ли не полчайника! Сушняк у него, видите ли… Меньше бы водку глушил! Да я лучше всю ночь буду бегать на площадку, чем оставлю это просто так…».

Сна, как не бывало… Мысли в голову лезут поганые: «Не дай Бог помру! Вот так же отволокут меня за ноги в сторонку… Бр-р-р… Потом разденут и будут шарить по карманам… Юрка точно ведь под шумок наводит шмон в Леркиных шмотках…».

Словно уловив мои мысли, оборачивается Юрка:

- Чего пялишься? Девок голых не видел? За водой следи!

И действительно: снег давно растаял, воды в чайнике — на донышке. Я убегаю на площадку. Но и там меня не оставляют тягостные мысли: «Умирать вообще погано… Оно вроде бы и к Богу в гости, а там хрен знает, чем это кончится? С этим лучше не спешить… Хотя, чем дольше живёшь, тем больше грешишь. Вон, мамка, прожила долго, а радости с того? Как при такой жизни не грешить? Вот она и грешила: пила каждый день вино, курила… Но всё равно с ней было лучше, чем сейчас. А Бог всё равно её простит… Она же никогда слова дурного против Него не говорила… Учила меня молиться, на Праздники в Церковь водила… А что вино пила, так кому от этого плохо? Разве что мне. Но я на неё не обижаюсь… Как можно?».

Украдкой вытерев рукавом слёзы, вспоминаю её последний день…

Осень 1994 года… Боясь опоздать на отходящую электричку, мать тащит меня за руку в сторону последнего вагона. Оставшиеся метры до открытой двери она преодолевает тяжело дыша и не переставая пенять на судьбу. Я злюсь: «Хоть бы помолчала! Нашла время причитать…», но ничего ей не говорю.

Мы заскакиваем в тамбур и двери с шумом закрываются. Электричка трогается с места и начинает набирать ход. В тамбуре, кроме нас, никого нет. Я присаживаюсь на холодный, заплёванный пол, зная, что в запасе есть немного времени: сейчас мать будет курить. Она курит в каждом вагоне перед началом обхода, а я в это время могу передохнуть. Основная работа падает на меня: мать бубнит своё: «Люди добрые, пожалуйста, подайте, Христа ради, сколько не жалко…», а я протягиваю пассажирам шапку и пою песни. В конце дня, расслабляясь бутылочкой вина, она любит повторять, что я – её кормилец и поилец, что без меня бы ей никто и гроша̀ не подал…

Закурив вонючую и крепкую «Приму», мать долго кашляет, издавая при этом ужасающие хрипы, плюётся и клянёт постылую жизнь. Я не слушаю её ругательства. Моё внимание сосредоточено на капельках дождя, стекающих по внутренней стороне двери. Наконец, она обращается ко мне:

- Сердце болит, сынок… Помру я, кому ты будешь нужен? Если что, иди сразу в Церковь… Может, в Хор возьмут… У тебя голос чистый…

- Угу, – бубню я себе под нос, продолжая наблюдать, как увеличивается в размерах лужица воды, приближаясь к тому месту, где я сижу.

- Что такое? С утра передохнуть трудно…

Мать тушит окурок и прячет его в карман. Я поднимаюсь, не дожидаясь её окрика. Когда ей не здоровится, лучше не капризничать, мало ли что случится?

Она начала жаловаться на сердце после недавней стычки с цыганом, который хотел забрать меня с собой. Схватив меня за шиворот, он заявил, что я ничейный. Мать пыталась ему что-то доказать, но ему были нужны не доказательства, а я. Слово за слово – и перепалка переросла в драку. Я старался помогать матери в неравной схватке. А что я мог противопоставить крепкому мужику в свои-то шесть лет? Если бы не появившийся невесть откуда наряд милиции, цыган бы её убил. Когда раздался свисток, мать лежала на асфальте, побитая и окровавленная, и всё время повторяла: «Беги, Антоша, беги!»… Но всё закончилось благополучно: цыгана забрали, нас отпустили. Как-никак, примелькались за целый год вокзальной жизни. Да, и что с нас взять? Безобидная пьющая нищенка и ребёнок… С тех пор больше никто за меня не дрался.

Мать долго отходила от той драки. Спустя пару недель ушибы и ссадины зажили, но начало болеть сердце. Драка случилась на исходе лета, а к осени она уже регулярно жаловалась на боли в левой стороне груди.

Мы входим в полупустой вагон. Мать затягивает вступление:

- Люди добрые, пожалуйста, подайте, Христа ради, кому сколько не жалко… Мы беженцы с Приднестровья, мужа убили, дом сожгли… Если нетрудно, помогите, чем можно… Хлебушка ребёночку купить…

Большинство пассажиров сразу же отворачивается в сторону окон, остальные углубляются в чтение. Но у нас в запасе кое-что имеется: тонким и жалобным голоском я затягиваю давно осточертевшую сиротскую песню – и это при живой-то матери…

Сидящий у прохода мужик, не глядя в нашу сторону, лезет в карман. Я останавливаюсь и протягиваю ему шапку-ушанку, продолжая выводить грустную мелодию.

Всё так же, не отрывая взгляда от газеты, мужик бросает в шапку несколько мелких монет. Боковым зрением я вижу, что навстречу нам идёт девочка лет пяти, держа в ладошке мятую гривну. Пока она приближается, я успеваю заметить её огромные голубые банты и широко раскрытые глаза. Уже давно мать обратила моё внимание на то, что в отличие от взрослых, дети никогда не отводят взгляд в сторону. Я присмотрелся — и точно. А вот другое открытие я сделал сам: не могу смотреть в глаза своим благополучным сверстникам точно так же, как благополучные взрослые не решаются поймать мой взгляд. Вот и сейчас я опускаю глаза и протягиваю ей шапку. Как только она уходит, быстрым движением извлекаю оттуда только что брошенную бумажку: нельзя демонстрировать окружающим щедрые подаяния.

Какая-то старуха лезет в объёмистую сумку и извлекает из неё пару краснобоких яблок. Я передаю их матери. Лучше бы деньгами, ну да ладно – сойдут и яблоки.

В самом конце вагона сидит компания молодых парней, играющих в карты. Приближаясь к ним, вижу: они готовы сброситься на подаяние. Пока картёжники выуживают из карманов мелочь, я перехожу к завершающим куплетам песни, уже особо не стараясь выдавливать из себя жалобные нотки.

Девочка с голубыми бантами сидит совсем рядом с играющими. Она продолжает смотреть в мою сторону, сжимая ладошкой руку матери. Смешно сказать, но мы оба друг друга боимся: она боится отвести от меня взгляд, а я — заглянуть в её широко раскрытые от удивления глаза…

Мы выходим в тамбур. За окнами продолжает моросить дождь. По привычке сажусь на пол и начинаю грызть честно заработанное яблоко. Еда всегда достаётся мне. Мать закуривает. Не обращая внимания на её жалобы: «Ох, и сердце болит у меня, Антоша… Наверное, на погоду…» – я сосредоточенно жую. Не сразу до меня доходит, отчего у моих ног падает недокуренная сигарета. Я поднимаю глаза и вижу: мать закатила глаза и медленно оседает на пол. Недоеденное яблоко летит в сторону — я вскакиваю и пытаюсь её поддержать. Она хватает меня руками и силится что-то сказать. Я вижу её налитое кровью лицо, посиневшие губы, безумный взгляд. Становится страшно…

Единственное, что мне удаётся, это не дать ей удариться о металлический пол тамбура. С неестественно вывернутыми ногами она усаживается у стены, не выпуская из цепких пальцев мою куртку. Наконец, её хватка ослабевает, и она валится на бок.

Я трясу её за воротник пальто, но всё тщетно. И даже поняв, что она умерла, я всё равно не выпускаю воротник и умоляю не оставлять меня одного — надеюсь, вдруг случится чудо?

Когда у меня почти не остаётся сил, я усаживаюсь рядом с ней, спиной к противоположной стене тамбура — так, чтобы видеть её. Кто-то из пассажиров просит меня подняться, слышны чьи-то призывы дёрнуть стоп-кран и вызвать милицию… На смену ужасу приходит невесть откуда взявшаяся паскудная жалость к самому себе — я начинаю плакать навзрыд, закрыв глаза грязными ладонями…

Электричка останавливается на ближайшем полустанке. С высокого перрона в тамбур заходит наряд транспортной милиции во главе с мордатым сержантом. До меня доносится:

- Нажралась баба, про мальца забыла…

На них кто-то шикает, пытаясь пристыдить, а я сквозь слёзы пытаюсь объяснить:

- У неё сердце болело, и не пила она совсем…

Сержант отвечает:

- Рассказывай сказки… Кто ж её здесь не знает? Надо было не бухать, тогда бы и сына сиротой не оставила…

Постепенно до меня доходит зловещий смысл произнесённого слова «сирота»…

Парни, игравшие в карты, выносят мать из вагона. С ужасом наблюдаю, как бесцеремонно они это делают: один — за ноги, двое — за руки, голова запрокинулось назад, косынка сползла и волочится по земле. Когда они выходят на перрон, с её ноги спадает башмак. Я поднимаю его и забегаю вперёд, пытаясь надеть. Меня оттаскивают в сторону. Тело укладывают на лавочку, парни возвращаются в вагон. Сержант вызывает отделение по рации. Долго и пакостно объясняет кому-то, что случилось: «Нужен труповоз на пятьдесят восьмой километр… Нет, это — бомжиха…  С ней ребёнок… Не знаю, может, не её…»… Мне хочется крикнуть ему, чтобы он заткнулся, но я боюсь, что в отместку меня не посадят в машину, которую он вызвал из города.

Я снимаю куртку и накрываю лицо матери. Не хочу, чтобы посторонние видели её постаревшее и почерневшее лицо; не хочу, чтобы на неё лил дождь.

Присаживаюсь на скамейку рядом с матерью. Одной рукой тру глаза, другой держусь за её руку. Она ещё тёплая. «Когда же придёт эта машина? И куда она нас отвезёт? Лишь бы с мамкой не разлучили…».

Закончив переговоры, сержант подходит ко мне:

- Надень куртку! Простудишься, дурак… Ей это уже не нужно…

Я отрицательно мотаю головой и отворачиваюсь в сторону, чтобы он не видел моих слёз.

Слышу: электричка трогается. Что-то заставляет меня обернуться. В уплывающем окне вижу лицо девочки с голубыми бантами: она тоже плачет.

В тот день, пожалуй, впервые в жизни я задумаюсь о том, как жестоко складывается моя судьба. Глядя на эти ненавистные банты, я думаю о том, чем же я провинился перед Богом? Отчего я сижу в ногах у мёртвой матери под холодным осенним дождём, а она уплывает вдаль рядом с живой и здоровой мамашей?

От воспоминаний меня отвлекает Юркин приказ:

- Пацаны, ну-ка быстро за мной!

Мы безропотно спускаемся вниз, в помещение цеха. Не сказал бы, что в нашей каморке тепло — даже поблизости от костра не тает наледь на потолке, но снаружи и вовсе лютый холод. В кромешной тьме шаги отдают гулким эхом, и мне кажется, что выдыхаемый пар тут же превращается в изморозь, оседающую на одежде кристалликами льда. В дальнем углу цеха лежит гора промасленной вонючей ветоши. Юрка подводит нас к ней:

- Видали? Драп-дерюга, три копейки километр. Каждый берёт по охапке и тащит наверх.

Я интересуюсь:

- На фига?

В ответ он сверкает глазами в отблесках лунного света, падающего через пустые глазницы окон:

- Фуфел ты деревянный! Соляра и ветошь — Лерку палить будем. Куда мы её в мороз денем? Хочешь землю зубами грызть?

Неуверенно спрашиваю:

- А в снег закопать?

Юрка недобро усмехается:

- Дурак — страшнее пустого стакана. А собаки? Растащат кости по окрестностям — менты привалят. С тебя чего взять? Ты — шнурок, а на меня, как с добрым утром, мокруху повесят.

- А где жечь будем? — Спрашиваю я, надеясь, что это будет делаться в цеху.

На этот раз он испускает презрительный смешок:

- Я же сказал: тащим ветошь наверх. У себя и запалим. Лерке теперь по барабану, а нам лишнее тепло не помешает. Завтра дров меньше таскать придётся.

Подавая пример, он берёт в руки охапку и направляется к лестнице. Мы спешим вслед за ним. Вернувшись, видим что Томка стаскивает с умершей шерстяные штаны. С трудом справившись, протягивает их Алёнке:

- Надевай! Дрожишь, как сопля в полёте…

Не переставая стучать зубами, Алёнка пытается натянуть очередную тёплую вещь. Смотрю на неё с завистью: «Ну и утеплилась! Мне бы столько шмоток… Две куртки, два платка, два шарфа, двое варежек, теперь вот — вторые штаны». Я подхожу к ней и прошу вполголоса, чтобы никто не слышал:

- Дай мне её варежки, нужно чайник снегом набить.

Она отрицательно качает головой.

- Жалко, да?

В ответ — опять это упрямое покачивание головой и барабанная зубная дробь.

Я оборачиваюсь к Юрке:

- А чё она не хочет отдать мне Леркины варежки? И так столько снега голыми руками перетаскал… У всех есть, у меня нет. Чё всё ей, да ей? Какой с неё прок? Мне за снегом идти, ей — у костра париться…

К моему удивлению, Юрка приказывает Алёнке поделиться со мной тёплой вещью. Хлюпая носом и хныкая, она стягивает варежки и бросает их на пол. Вижу: на меня смотрят с осуждением. Про себя думаю: «Да пошли вы все!». Не будь такой холодины, конечно, ни за что бы не стал позориться. Но сейчас — не до гордости. Ни на кого не глядя, поднимаю варежки и натягиваю их на негнущиеся от холода пальцы. Теперь можно заниматься чайником с совсем другим настроением.

Вернувшись, наблюдаю за тем, как Томка заканчивает пеленать ветошью труп. Сидя на корточках, за работой приглядывает Юрка. Время от времени он даёт указания и помогает, без труда поднимая и двигая окоченевшее тело. Теперь труп напоминает несуразный чёрный кокон: руки-ноги стянуты, лица не видно, и от всего этого жутко несёт машинным маслом. Как только доматывается последняя тряпка, Юрка обливает кокон соляркой, и мы все вместе укладываем его прямо по центру угасающего костра.

Огонь вспыхивает с новой силой — становится довольно светло, а через некоторое время — заметно теплее. Я сижу рядом с чайником и не могу нарадоваться тому, как быстро теперь тает снег. Значит, скоро можно будет утолить жажду.

С благодарностью поглядываю на Юрчика: «Вообще-то, парень он нормальный и жить с ним можно. Понял, кто ему сейчас важнее, и поступил как надо. А что Олежка с Пашкой носы воротят, то мне они — до феньки. Виталька вроде не пыжится. Наверное, от водки ещё не отошёл… А может быть, понимает — лучше поступить, как я, чем спать с попом».

Юрчик говорит, что сгореть должно всё, даже кости, и что останется только пепел. Похоже, так оно и будет: языки пламени уже танцуют по всему кокону, поднимаясь чуть ли не в мой рост. Одно паршиво: всё сильнее и сильнее тянет палёным мясом. В сизом дыму, затянувшем каморку, я не могу разглядеть лиц других ребят, но слыша истошный кашель и наблюдая, как все трут слезящиеся глаза, можно понять: погано не мне одному. От смрада одно спасение — выйти на лестницу. Первой не выдерживает Тамарка. За ней выбегают другие девчонки, в том числе, больная Алёнка. Судя по доносящимся оттуда звукам, их тошнит. Ещё немного и не выдерживают Пашка с Виталиком: несутся к двери, сорвавшись с места, как по команде. Последним выбегает Олежка. Внутри остаёмся мы с Юркой.

Он исподтишка наблюдает за мной, а я делаю вид, что не замечаю. Занимаюсь чайником, а сам думаю: «Всё ясно: ждёт, когда и меня потянет за дверь. Ну-ну, жди…». С трудом сдерживая подступающую дурноту, продолжаю сидеть. Да и как выйти? Без меня же выпьют всю воду… Но пока я дежурю около чайника, первый глоток — мой. А пить я не спешу: пусть вода хоть немного согреется…

Слышу испуганный Юркин голос:

- Ты гляди!

Я поднимаю глаза и вижу, что объятая пламенем Леркина рука еле заметно шевелится. Как ужаленный вскакиваю с места и делаю пару шагов назад. Юрка тоже шарахается от костра. Мы видим, что в огне начинает шевелиться и вторая рука. Жуткое зрелище: кажется, что умершая дождалась, пока прогорят стягивающие её тряпки и теперь подаёт нам какие-то знаки.

Не попадая зуб на зуб от страха, шепчу, чтобы меня не услышали за дверью:

- Она живая!

Юрка хватает металлический прут, которым мы обычно ворошим угли, и наотмашь бьёт им в то место кокона, где ветошью была укутана голова. От удара поднимается фонтан искр и пепла, а когда всё оседает, мы с ужасом наблюдаем, как у трупа в колене сгибается нога. Юрка остервенело и беспорядочно лупит полыхающий кокон, сопровождая удары ругательствами. Впав в оцепенение, я не отвожу взгляда от костра. Наконец, всё кончено: кокон не шевелится, Юрка тяжело дышит. До меня доносится его изменившийся голос:

- Хорошо, Томка не видела… Ей не говори!

- Не скажу.

Со стороны пламени слышатся необычные звуки: какое-то странное потрескивание, шипенье и бульканье. Не успеваю я понять, что это такое, как раздаётся тонкий свист. Это чайник подаёт мне такой знакомый и добрый звук, давая понять, что вода нагрелась. Незаметно крещусь: «Слава Богу! А я-то чуть в штаны не наделал…».

Не без опаски я подхожу к огню и ногой отодвигаю чайник в сторону. Пробую воду пальцем: горячая, но пить можно. Вытираю носок от пепла и, обхватив раскалённую ручку рукавом, делаю первый глоток. Ну и мерзость! Мало того, что талая вода сама по себе невкусная, так эта ещё и пеплом отдаёт… Тут я сам виноват: забыл прикрыть чайник крышкой и после Юркиных ударов внутрь попали осевшие чёрные хлопья. И тут до меня доходит: «Вот, чёрт! Да это же трупный пепел!».

Меня начинает мутить, и я бросаюсь к двери. В проёме сталкиваюсь с Томкой. Она уступает мне дорогу, понимая, по какой причине я спешу на площадку, прикрыв рот рукой…

Паршиво, когда тошнит, а рвать нечем. Хорошо, хоть воды успел глотнуть… Перегнувшись через перила, я с трудом перевожу дух. На площадке уже никого. Можно, не стесняясь, немного всхлипнуть, авось, полегчает. Но куда там: открывается дверь и кто-то приближается ко мне сзади. Оборачиваюсь, но в темноте ни черта не видно.

- Кто это?

Раздаётся Юркин смешок:

- Обделался, задротыш?

Ничего не могу понять: только что он был перепуган не меньше моего и вдруг неожиданно осмелел.

- А сам?

- Конь ты фанерный! Я ж тебя, как лоха, развёл! Так и не понял?

- Не-е-а…, — не попадаю я зуб на зуб.

- Когда трупак горит, у него от жара мышцы стягивает. Вот руки-ноги и дёргаются!

В это мне не очень верится. Особенно, если вспомнить, с каким видом он колошматил мёртвое тело.

- А вдруг она всё-таки была живая?

- Вдруг бывает только пук! Держу мазу: Ленка в костре уже не рыпнется. Как помрёт — проверим.

- И чё ты сделаешь?

- Надо в локтях-коленях перебить кости, потом сухожилия ножиком — вжик! И будет трупак смирный, как муха в янтаре.

- Отвечаешь?

- В полную масть!

Постепенно мы привыкаем к запаху палёного мяса, да и останки понемногу прогорают. Куском арматуры Юрка непрерывно ворошит огонь, а мы подкладываем в пламя смоченную в солярке ветошь. От холода жмёмся к огню, хотя вряд ли кто из нас не думает о его зловещем происхождении.

Юрка говорит, что завтра днём нужно принести побольше солярки и тряпья. Дескать, если погаснет костёр, его и развести будет нечем. Не знаю, как другие, но я-то отлично понимаю, что он имеет в виду предстоящие Алёнкины «похороны».

Костёр горит довольно долго. А когда первый луч солнца пробивается к нам через покрытое сажей окно, в кострище остаются только тлеющие угольки, да чёрный пепел…

Разумеется, поездка к попу отменяется. В город за продуктами отправляются Пашка со Светланкой, остальные занимаются дровами, соляркой и ветошью.

Следующей ночью мы сжигаем Алёнку. Перед «пеленанием» Юрка самолично перебивает ей топориком суставы в локтях и коленях. Никто не возражает, с его слов все уже знают, зачем это делается.

В ночь, когда полыхает второй погребальный костёр, глядя на огонь, я размышляю об одной, на мой взгляд, серьёзной ошибке Создателя. Зачем Он допустил одновременное существование разных миров на виду друг у друга? Чтобы мы завидовали им, наблюдая, как они поедают булочки с сосисками? Чтобы у них портился аппетит, когда мы попадёмся им на глаза? А может в этом заложен какой-то другой смысл, который мне пока не разгадать? Ответа на свои вопросы я так и не нахожу…

И ещё одна мысль не даёт мне уснуть: «Как бы не помереть в этом цеху? Где угодно, только не здесь!». Не хочется, чтобы мне топором перебивали кости и тесаком резали сухожилия. Не хочется, чтобы меня голого пеленали ветошью и поливали потом соляркой. Но особенно не хочется гореть в костре на радость оставшимся. Да и матери бы такое не понравилось. Я-то знаю: ей всё видно оттуда.

Догорает огонь, а я гадаю: «Кто следующий?». Теперь нас семеро. Будет труднее. Да и морозы, похоже, усиливаются…

В один из дней в город за продуктами отправляются Олежка, Пашка и Светланка. К назначенному времени они не возвращаются. Мы сидим у невзрачного костра, голодные и злые. Разговор не клеится, да и не о чем нам говорить. Каждый из оставшихся понимает: ушедшие приняли верное решение, для них это способ выжить. Конечно, Юрке-то от этого радости мало, но кто его будет спрашивать, оказавшись на свободе? Лично я бы ушёл, не задумываясь. Только как мне уйти? Он же всё время за мной следит. Ему бы и Олежку с Пашкой не стоило отпускать, но с ними Юрка, кажется, просчитался. У каждого из них было, что взять в залог, вот он и отобрал у них самое ценное. У Олежки — часы и материн паспорт, который тот стянул, перед тем, как сбежать из дома. У Пашки — шикарный золотой крестик с цепочкой, как он сам говорил: бабушкино наследство. А у меня так и нечего взять: ни документов, ни наследства. Поэтому в залоге я сам.

Пользуясь тем, что все молчат, я злорадно обдумываю случившееся: «Ясное дело: Юрка лопухнулся. Жизнь-то дороже, чем эти побрякушки. А паспорт — это вообще хохма. Какой дурак поверит, что Олежке пригодится его домашний адрес? Совсем наш старшой одурел с голодухи — забыл Олежкины рассказы про то, как его мать лишали родительских прав».

Напротив сидит Виталька. Подумав о нём, незаметно усмехаюсь: «Вот ещё одно чудило… После попа у него окончательно в башке помутилось. Считает Юрку чуть ли не отцом родным. А вчера вообще порол какую-то туфту, что может за Юрку и жизнь отдать. Тоже, наверное, с голодухи. Всё не может забыть, как старшой хотел попика убить. Вот бы рассказать Витальке, что никто никого убивать не собирался! Только на хрена мне это нужно? Он же вмиг меня заложит…».

Поздним вечером мы доедаем остатки хлеба. Я понимаю: пришло время уходить, иначе — смерть. Теперь главное — незаметно ускользнуть от Юрки. Пока не очень ясно, как это сделать, но завтра что-нибудь придумаю: сейчас башка не варит.

Ночью сквозь дрёму до меня доносятся шаги со стороны лестницы. Пока продираю глаза, старшой успевает выскочить на площадку. Оттуда доносится голос Светланки:

- Им нужно помочь… Пацаны пьяные были… На проходной их оставила…

Мы оставляем Тамарку следить за костром и бросаемся в кромешную тьму. Задыхаясь на бегу, Светка рассказывает подробности случившегося. Возле железнодорожного вокзала какой-то человек подал им достаточно крупную купюру. Ребята решили сделать нам сюрприз и купили бутылку водки. На оставшиеся деньги взяли хлеба, колбасы, пачку чая, немного леденцов и пару тюбиков «Момента» — целое сокровище! На этом их везение закончилось: автобус почему-то не пришёл. На остановке топтались долго, перемерзли, а когда убедились, что ждать бесполезно, отправились пешком. Идти пришлось навстречу ветру, что в такой мороз особенно паршиво. Олежка предложил глотнуть водки: она согреет. Так и поступили. Ребята выпили прилично, Светка слегка пригубила, закашлялась и от дальнейших попыток «согреться» отказалась. Потом они ещё пару раз прикладывались к бутылке. По словам Светки, последние метры до заводской территории пришлось волочить их по очереди: протащит одного метров десять — возвращается за другим. Бесчувственных ребят она оставила в полуразрушенном помещении проходной. Оно хоть и завалено наполовину снегом, но там нет ветра и не достанут собаки. В итоге, они выпили чуть больше, чем полбутылки, — этого им оказалось достаточно.

От нашего цеха до проходной минут десять быстрой ходьбы. Наконец, мы на месте. Уснувшие не подают признаков жизни. Юрка командует:

- В поле — ветер, в жопе — дым. Понесли, у себя разберёмся!

Обратный путь занимает не меньше часа. Когда мы с Виталькой затаскиваем Пашку наверх, нам самим в пору лечь и отключиться. Особенно — мне. Большую часть пути я сам протащил Пашку. Виталька помогал только в самом начале и на лестнице.

Пока мы приходим в себя, Тамарка и Светка начинают заниматься замёрзшими. Я плохо соображаю, что они делают — нахожусь в полуобморочном состоянии. С трудом до меня доходит известие: оба мертвы.

Юрка начинает раздевать их, пока тела ещё не окоченели. Мы с Виталькой помогаем. В карманах одежды находим замёрзшие булочки-пампушки, колбасу и пакетики с чаем. По словам Светки, всё целое. Юрка ругается: надо было зажевать после водки, тогда бы не окосели… А я думаю совсем о другом — о Пашкиной куртке. Ни у кого такой не было: с отстёгивающейся меховой подкладкой, капюшоном и кучей карманов на молнии. Вижу, и Виталька положил на неё глаз. Меня это тревожит. Надо бы спросить Юрку, но к нему сейчас лучше не подходить, у него «горе»: смёрзся клей в тюбиках.

Я уверен, что по справедливости, куртка должна достаться мне: Юрке она мала, а Виталька не заслужил такой награды — всю дорогу от проходной до цеха он только делал вид, что несёт Пашку. Когда зашли внутрь, вообще едва плёлся следом. Но пыхтел так, словно это он тащит тяжёлый груз — хитрил в потёмках. «Ну и хрен с ним! Пусть не мешается… — думал я, выбиваясь из сил, — …зато, если Пашка помрёт, барахло моё!».

А теперь меня начинает душить злоба: «Ну и гад! Как до дележа дошло, тут он первый!». Понимая, что не стоило тогда молчать, я злюсь не только на Витальку, но и на себя: «Вот будет номер, если пролечу с курткой! Сам и виноват… Теперь попробуй, докажи, что это я приволок сюда Пашку…».

Светка интересуется:

- Жечь будем по одному или сразу?

Не переставая ощупывать Олежкино нижнее бельё в поисках тайника, Юрка буркает:

- Не, сварганим братскую могилу…

Томка вторит:

- Оно и теплее будет.

Виталька тянется к заветной куртке. Такой наглости я вытерпеть не могу:

- Убери грабли!

Он вопросительно смотрит на Юрку, тот продолжает заниматься своим делом. Виталька руку не убирает — ждёт, что скажет командир. Поскольку Юрка молчит, мне только того и надо. Резким прямым ударом бью Витальку в подбородок. Мог бы засветить в глаз, но пожалел: он и так плохо видит и вечно жалуется — то у него там слезится, то моргать больно, то на снег смотреть нельзя. Юрка оборачивается, а я спешу объясниться:

- Поповская подстилка хотела Пашкину куртку забрать! Как нести, так он последний, а как шмотки делить — первый.

Размазывая слёзы и кровь, Виталька подползает к Томке:

- Он мне губу разбил, кровь идёт… Я тоже нёс Пашу… У меня куртка самая тонкая…

Понимая, что если Томка его поддержит, добычи мне не видать, обращаюсь к ней:

- Ты не видела, он всю дорогу шёл рядом, а помогать стал только на лестнице. Отвечаю!

Но меня это не спасает. Она командует:

- Отдай! Забыл, как он хотел тебя в Церковь пристроить? Ему, значит, служить подстилкой, а тебе с говна сливки снимать? А красной рыбки не хочешь?

От такой несправедливости я теряю дар речи. А тут и Юрка, как всегда, поддерживает свою подружку:

- Ну ты шустрый, как веник. Может тебе ещё цех пропылесосить?

Не переставая коситься в мою сторону, Виталька забирает куртку. Я недобро усмехаюсь:

- Ничего, скоро сам лапти склеишь… Я тебе лично кости перешибу, поповский задротыш!

Он делает вид, что не слышит. Пытается натянуть одну куртку поверх другой. Усмехаясь, Юрка протягивает мне топорик:

- На, попробуй! Можно — Пашке, можно — Олежке… Чего за просто так растопыривать жабры?

Со всей злостью я наношу первый удар, но ни черта не получается: сил-то у меня не как у Юрки. Под его язвительные комментарии, глотая слёзы, бью ещё и ещё…

Спустя несколько дней в город отправляются Виталька и Светка. Лучше бы, конечно, ехать мне, но Юрка не рискует. А я и не сильно напрашиваюсь. Виталька-то нешуточно простужен. Второй день кашляет, сморкается и жалуется на озноб. «Пусть поедет, жалко что ли? Я терпеливый и свою куртку дождусь».

Из города Виталька возвращается один. Сообщает, что Светка прибилась к какой-то компании на вокзале.

Проходит ещё два дня. Витальке становится хуже. Он почти не открывает глаза, не поднимается и даже воду пьёт лёжа. Утром Томка сообщает: еды не осталось, нужно ехать в город. Других вариантов нет и в предстоящую поездку Юрка снаряжает меня. Говорим вполголоса, чтобы не услышал Виталик:

- Вернёшься – получишь куртку.

- А если он не помрёт?

Юрка недобро усмехается:

- Куда ему деться?

От того, каким тоном он это произносит, мне становится не по себе: «Убьёт ведь… Погано будет… За куртку убивать – последнее дело. И чё он мне сразу её не отдал? А теперь – вон какие дела…».

Кивнув в сторону больного, я прошу Юрку:

- Ты его не трогай… Куртку просто так снять можно, всё равно он никуда не ходит.

- Не пахни рыбой! Считай – куртец твой!

- Я ему лекарство достану, – отвечаю как можно более уверенно, а сам при этом думаю: «Мне же оно и достанется – вдруг у самого жар начнётся?».

Юрка стучит мне по лбу костяшками пальцев:

- Козёл ты валдайский! Лучше хаванины побольше привези…

Возвращаюсь засветло, купив на выпрошенные деньги упаковку аспирина и маленькую баночку цветочного мёда. Так посоветовала аптекарша. Мёд держу за пазухой, чтобы не замёрз. В пакете – продукты: булка хлеба, пара плавленых сырков, кое-какие объедки со столовки, что у рынка.

Когда я влетаю наверх, Витальку уже не только раздели, но и подготовили к сожжению. Тамарка говорит: умер час назад. Я долго смотрю на высохшее голое тело, разбитые коленки и локти: «Неужели Юрка его убил? И не поймёшь ведь… Мог просто задушить – и никаких следов… А то чего бы ему лыбиться? Вот падла! Случись что, он и со мной точно так же…».

Юрка протягивает мне куртку. Я прижимаю её к себе, чтобы он не заметил как у меня топорщится одежда в том месте, где во внутреннем кармане спрятана баночка с мёдом. К счастью, моя хитрость удаётся. Ему кажется, что я до такой степени рад этой тряпке, что готов с ней обниматься. Теперь самое главное – незаметно съесть мёд. Ясное дело, если Юрка узнает, наверняка отдаст его Томке. Не сводя с Витальки глаз, я думаю: «Хорошо бы навернуть его с хлебушком, но придётся ждать темноты – ночью-то будет сподручней…

На следующий день мороз ослабевает. Уже к вечеру вовсю звенит капель, под ногами чавкает подтаявший снежок, и в нашей каморке становится значительно теплее.

Проходит ещё несколько дней, и в воздухе начинает пахнуть весной…

Как-то раз, стоя у лестницы, Юрка обращается ко мне:

- А ты, артист-куплетист, жилистый. Когда пришёл, ну, думаю, реальный клиент на тот свет. А оказался живучим, уважаю. Ты не уходи. Томке рожать скоро — чего я тут один сделаю?

В ответ пожимаю плечами:

- Я-то чем помогу? Ей в город надо…

- Сдурел, артист? Что она там без меня делать будет?

Закурив, спрашиваю:

- Вы хоть знаете, как дети рождаются?

Юрка сплёвывает и начинает смеяться:

- Ну, уморил, куплетист… Все рождаются одинаково: через дырку.

«Объяснил, называется… Это любому дураку ясно, а что при этом делать — хрен поймёшь».

Некоторое время молча курим. Наконец, Юрка тихо, чтобы не услышала Тамарка, произносит:

- А дитё нам ни к чему… Утопим и дело с концом. Или сожжём, солярка ещё есть…

Я в ужасе шарахаюсь от него:

- Ты чё?! Живого?!

Он ухмыляется и как всегда отвечает очередной идиотской прибауткой:

- Бздишь — товар коптишь, щегол.

- Прикалываешься?

- Здесь не цирк, у нас не дурят…

У меня на лбу выступают капельки пота.

- Это же ваш ребёнок!

- Тише ты, Томка услышит…

Гнусавым голосом он затягивает одну из своих любимых песен: «И никто не узна-а-ает, где могилка моя…»

Допев, решительно разворачивается и уходит к лежащей у костра Томке. Подойдя к ней, стягивает с себя штаны. До меня доносится его излюбленная команда:

- Ну чего, мать? Война войною, а любовь по распорядку…

Я просыпаюсь среди ночи от Томкиных стонов. Над ней стоит совершенно растерянный Юрка. Увидев, что я продираю глаза, он просит:

- Сделай костёр пожарче и вскипяти воды…

Стараясь не думать о предстоящем сожжении младенца, я хватаю наш старенький топорик и начинаю колоть лежащие в углу шпалы. Заправив костёр, бросаюсь за водой. С вёдрами ношусь, как угорелый. Можно подумать, это чем-то поможет ребёнку. Вернувшись, сталкиваюсь в дверях с Юркой. Он закуривает, и я вижу, как дрожит сигарета у него в руках. Из-за дверей слышится детский плач… Юрка обращается ко мне таким тоном, каким он ещё ни разу со мной не говорил:

- Тамарка не разрешила. А мне жалко её стало… Он выжил, слышишь, плачет? Пацан родился… Куда теперь его деть?

В ответ я выпаливаю то, о чём думал всё время, пока носился с вёдрами по цеху:

- Юрок, отдай его мне. Вам он не нужен, а я его выращу, и будет у меня братан… С мелким подавать больше будут…

На следующий день я ухожу от них, унося с собой живой, копошащийся в тряпках, свёрток. Томка лежит у костра, свернувшись клубочком, в мою сторону не смотрит. Перед уходом я подарил ей пачку аспирина. Пусть пьёт на здоровье… Мне он теперь не нужен.

Провожает меня Юрка:

- Ну чего? Покедова, щегол… Земля квадратная — встретимся за углом…, — после этих слов он крепко жмёт мою руку.

Решаю идти в Церковь. Там помогут… Я и Томке пообещал, что ребёнка не брошу. Так и сказал: «Пацанёнок — не игрушка. Хрен знает, как с ним управляться. Ему же тряпки нужны чистые, кормёжка… А в церкви подскажут, чё делать…».

На конечной остановке автобуса захожу в продуктовый магазин. Толстая продавщица настороженно косится в сторону вороха грязных тряпок, которыми укутан малыш. Ребёнок перестал плакать ещё ночью, теперь он просто сипит. Я кладу свёрток на подоконник и подхожу к прилавку.

- Помогите, пожалуйста, Христа ради, мне малого нечем кормить.

- Щенка, что ли? А ну, вали отсюда, живо!

- Это не щенок, это мой братик. Он вчера родился… А мамка наша померла…

Услышав о смерти матери, продавщица протягивает мне небольшую бутылочку топлёного молока:

- На, бери и уматывай отсюда подальше. Не хватало мне лишних проблем…

- Спасибо…, — буркаю в ответ, а сам вспоминаю одну из Юркиных присказок: «Чтоб тебе на старости так подавали!».

На остановке усаживаюсь на скамейку и открываю малышу личико. Он смотрит на меня, не мигая, большими, карими глазами. Похож на Тамарку…

- Чё, братан, хавать хочешь? Щас покормлю… Потом в Церковь поедем…

Достав молоко, я озадачиваюсь: «Как же мне кормить его без соски? Из горлышка нельзя: может захлебнуться… Да и молоко холоднючее — ещё простудится…». Я растерянно перевожу взгляд с бутылочки на малыша, который продолжает изучать меня своим доверчивым, немигающим взором. Наконец, до меня доходит, что нужно сделать. Я срываю зубами металлическую пробку с бутылки и сую туда палец. «Он тёплый, от него и молоко согреется… А пацан будет думать, что это мамкин сосок…».

Я протягиваю малышу палец, густо облепленный молочной пенкой:

- Давай, давай! Смотри, как вкусно… Сам бы ел…

Малыш кривится и не предпринимает никаких попыток облизать это лакомство.

- Эй, ты чё? Тебе хавать надо…

В ответ он начинает хрипеть.

- Чё хрипишь? Ты меня не пугай…

С огромным трудом заставляю его слизать с пальца пенку и проглотить несколько капель молока. «И чего он на меня так смотрит?». Озираюсь по сторонам: «Хорошо, рядом никого нет… Вот бы удивились!».

Заткнув горлышко бутылки куском тряпки, опускаю молоко во внутренний карман куртки. Малыш постепенно успокаивается и закрывает глаза. Осторожно кладу его на скамейку и усаживаюсь рядом. «Может, и мне немного хлебнуть? Скоро приедем в Церковь: там молоко уже на фиг не нужно, батюшка что-нибудь придумает…».

Достаю бутылочку и начинаю пить. Так вкусно, что я даже глаза жмурю от удовольствия: «Не понимаю братана: такая халява, а он нос воротит… Оставить или допить? Лучше допить. В Церкви будет много молока, а мне тоже хавать надо…». Делаю большой глоток, и на донышке остаётся не больше, чем только что съел младенец. «Ладно, пусть будет хоть какой-то запас. Если он проснётся и захочет есть, будет чем успокоить… Теперь можно покурить, а потом подремать с ним на пару…».

Я просыпаюсь в тот момент, когда рядом с остановкой тормозит долгожданный автобус. В салоне пусто. Кондукторша брезгливо смотрит в мою сторону, но ничего не говорит. Я усаживаюсь на заднее сиденье, осторожно прижимая свёрток к груди. Автобус трогается. «Хорошо, что малыш не орёт. Пусть кондукторша думает, что это щенок… Если заплачет, точно ментов вызовет! А вообще, надо глянуть, чего это он так долго молчит?»

До меня не сразу доходит, что ребёнок умер. Наверное, это случилось, когда я спал. Дотрагиваюсь до его щеки: совсем холодная. Он даже не успел закрыть глазки. Мне кажется, малыш продолжает смотреть на меня, только теперь не с любопытством, а с укором. Пытаюсь закрыть его глаза, но у меня ничего не получается. Становится страшно. Чтобы не встречаться с ним взглядом, закрываю ему лицо тряпкой и испуганно смотрю в сторону кондукторши. Она дремлет на своём высоком кресле, кивая головой в такт покачиваниям автобуса на дорожных ухабах.

На ближайшей остановке выхожу. Здесь окраина города. Одна к другой лепятся глинобитные хаты, между которыми петляет просёлочная дорога с разбитыми колеями, заполненными талой водой. Дорога выводит к городской свалке. В хмуром небе, тоскливо каркая, кружит вороньё. Навстречу бредёт старик с багрово-синим опухшим лицом, развевающейся на ветру седой бородой и перекошенным ртом. Мы останавливаемся друг напротив друга. Старик опирается на сучковатую клюку и вопросительно на меня смотрит.

- Деда, у меня братик умер. Помоги похоронить, чтобы собаки не добрались…

Старик вытирает тыльной стороной руки слезящиеся глаза, прокашливается и отвечает:

- Михеич я… Зовут меня так… Тутошние мы, со свалки… Помер, говоришь? Это ничего, радоваться надо. Его Бог к себе прибрал, а значит, оградил от печалей. Чем дольше живешь, чем больше печали… Опыт увеличивает скорбь… Ну что, сынок, пойдём, схороним твоего братика, как полагается… Есть тут у нас свой погост, только без крестов: нельзя нам показывать могилы, говорят, супротив закона хоронить здесь усопших…

Вырыв неглубокую могилку, Михеич интересуется:

- Как звали-то новопреставленного?

Я пожимаю плечами:

- Не успели назвать…

- А мамка, что ж, твоя?

- Померла мамка… Думал спасти мелкого, но не успел. Автобус поздно пришёл… Слышь, Михеич, я бы назвал его Санька…

- Господи, грехи наши тяжкие! Ну пусть будет Санька…

Михеич начинает бубнить чудную и неизвестную мне молитву, покачивая из стороны в сторону своим посохом:

Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, и бесславну, не имущу вида новопреставленога раба Божия Александра.

Пока он читает молитву, я размышляю над этой странной фразой — «опыт увеличивает скорбь»: «Не соврал старик… Папку убили — скорбь. Мамка померла — скорбь. Теперь вот Санька — тоже скорбь. Это что ж получается? Проживёшь, как этот старик, столько насобираешь — куда бы деться? Значит, Саньке точняк повезло…».

Закончив, старик приступает к погребению. Я закуриваю. Он косится в мою сторону, надеясь на угощение.

- Хочешь подымить? Держи, у меня ещё есть…

Протягиваю ему раскуренную «Приму», а себе достаю новую. «Хорошо, что Юрка дал мне на дорожку сигарет, — вот и пригодились… А то чем бы я заплатил за похороны?». Михеич сдержано принимает сигарету, делает первую затяжку, щуря глаза от удовольствия:

- Благодарствую… Ну что, сынок, пойдём ко мне? Помянем твоего братика?

Я поднимаю глаза к небу: тьма сгущается. Вариантов нет, нужно соглашаться. Не оставаться же здесь одному? Перекрестившись на Санькину могилу, я бросаю, не глядя на старика:

- Пошли…

———————

Антон Клюшев ©

Добавление комментариев

Вы должны авторизоваться, для добавления комментариев.