«Детский дом». Глава 6

18 Октябрь 2009 года

Словно в отместку за сухое и знойное лето, осень в этом году выдалась сырой, промозглой и ранней. Похолодание началось с пыльной бури, которая налетела на город в середине сентября. Пару дней ветер ломал деревья, рвал провода и срывал с домов крыши. Серая мгла, висевшая всё это время над городом, ещё сильнее сгустилась, когда небо заволокло тучами. С первыми каплями дождя ветер начал понемногу слабеть, а когда по улицам потекли бурлящие мутные потоки, он окончательно стих. На следующий день температура упала до +5, в спальнях пришлось заклеивать окна, и по приказу Жабы со склада нам выдали одеяла и зимнюю одежду. Лето закончилось, а вместе с ним окончательно завершилась эпоха моего относительно благополучного пребывания в детском доме.

Надо отдать должное Шкуре: всё это время он избегал прямых конфликтов со мной, ограничивался насмешками, мелкими претензиями и дурацкими указаниями, которые, скорее, отдавались с целью унизить меня, чем с какой-либо другой надобностью. На его выпады я отвечал соответствующим образом: в ответ на насмешку — насмешка, в ответ на претензию — издёвка, а поручения выполнял лишь те, которые относились ко всем, а не только ко мне лично. Классу поручено убрать территорию? Нет проблем! Конечно, таким мероприятием лучше командовать, но я не гордый, могу и потрудиться на общее благо. Если же то место, где я только что мёл, объявляется плохо прибранным, тут уж увольте — язвительный ответ не заставит себя долго ждать. Шкура быстро смекнул, что особо куражиться надо мной не получится, поэтому, в надежде на какой-нибудь мой промах, занял выжидательную позицию, которую вполне можно охарактеризовать формулой «ни мира, ни войны».

К своему новому статусу я привык довольно быстро. Сложнее оказалось привыкнуть к тому отчуждению, которое образовалось вокруг меня после смещения с поста смотрящего и которое довольно умело углублялось интригами Шкуры и его услужливых приспешников: Шайбы, Гвоздя, Вороны. Особенно преуспела в этом деле Ворона. Оно и понятно: если Шайба опасалась вступать со мной в открытую перепалку, зная мой острый язык, а Гвоздь боялся моих кулаков, то Ворона могла и не сдерживаться, прекрасно понимая, что я не смогу обидеть её ни словом, ни тем более рукоприкладством.

Отлично понимая, каково мне выслушивать её россказни, она раз за разом с каким-то странным упоением излагала в моём присутствии всевозможные подробности своих встреч с ненавистным мне боровом. Делалось это то в столовой, то во время уборок, а с началом занятий — прямо в учебных кабинетах, когда преподаватели задавали урок и оставляли нас одних. Ну и, конечно же, она совсем не стеснялась демонстрировать свои нежные отношения с Кысей. Завидев меня, они обязательно начинали целоваться, причём делали это настолько манерно, что от этих сцен меня просто тошнило. Впрочем, в своё время, отбив Ворону у Кыси, я вёл себя аналогично: при любом удобном случае старался досадить сопернику точно таким же образом.

Помойка недолго пользовалась моей доверчивостью. На следующий день после похорон матери Косого она потребовала, чтобы в обмен на тайну общака я объявил её своей девчонкой. Пришлось так и поступить. Сделал я это во время завтрака, невзирая на смешки и ядовитые комментарии Вороны. Надо ли говорить, каково мне было пережить такое унижение! Но я всё вытерпел в надежде утереть всем нос, обзаведясь деньжатами. Выйдя из столовки, тут же потребовал у Помойки вести меня на это место. Она согласилась. Должно быть, заранее всё продумала. Отвела меня на чердак, разгребла в углу кучу мусора, отодвинула плохо закрепленную доску, долго шарила в образовавшемся проёме, а затем с опаской объявила мне, что свёрток с ценностями куда-то пропал. «Наверное, Липа перепрятал», — попробовала она повесить лапшу мне на уши. По её поведению я сразу смекнул, что никакого общака здесь и в помине не было. Почему я так решил? Да потому, что на её месте любой бы переживал по поводу утраты — она же больше опасалась моей реакции. После того как я пообещал вышвырнуть её с крыши, она призналась, что наврала. Разумеется, на этом наши отношения закончились. Уже в обед я объявил классу, что пошутил относительно Помойки. В итоге одно меня порадовало — вид остолбеневших сплетниц, у которых при этом отвисли челюсти. Ещё бы! Лишил их такого удовольствия — зубоскалить по поводу моей позорной связи с самой страхолюдной и презираемой девчонкой детского дома.

Моя надежда на Косого оказалась не напрасной: единственный, кто от меня не отвернулся после всех этих событий, был мой земляк. Не могу сказать, что наши отношения остались прежними, но он ни разу не усмехнулся злым шуткам в мой адрес и внешне всё это время давал понять окружающим, что наша дружба незыблема. К счастью, того, что происходило между нами в действительности, никто увидеть не мог, и я радовался тому, что не остался один на один против всех, потому что такой в детском доме не выживет. Изгоев здесь не любят и по давно заведённой традиции затравят без каких-либо угрызений совести.

Что касается невидимой стороны наших отношений, то она, несомненно, несла на себе печать моей «отставки». Разумеется, новый смотрящий не мог благоволить моему другу. При всём желании Косого, до тех пор, пока я числюсь его приятелем, никаких перспектив на благожелательность со стороны Шкуры у него не было. Врагом смотрящего в детском доме быть плохо. Таким и за столом достаётся что похуже, и подарки перепадают не лучшие, да и в общественно-полезных работах приходится несладко. Понимая это, Шкура последовательно и хитроумно досаждал Косому, давая понять, чем чревато союзничество со мной. Конечно, Косого это нервировало, но если при всех он ещё сохранял «хорошую мину», то один на один со мной намёками и полунамёками всё чаще и чаще давал понять, что моя компания его тяготит…

На всё это я был вынужден закрывать глаза в надежде хотя бы ещё ненадолго продлить наши внешне безоблачные отношения…

На сороковой день я и Косой сидим на скамеечке в городском парке. Сюда мы пришли провести поминки, тем более что с утра наконец-то перестал лить дождь. Случилось это, как по заказу: ещё вчера было ненастно, а сегодня впервые за последнюю неделю выглянуло солнце и немного потеплело.

До этого вместе с тёткой Косого мы побывали на кладбище. В душе я ругался по чём зря: мало того, что могила на самой окраине, ещё и добираться пришлось по жуткой грязище. Вернувшись в детдом, чуть ли не целый час мы чистили обувь и штаны. Впрочем, дело это прошлое… Главное, теперь со спокойной совестью можно расслабиться…

Чтобы нас не застукала милиция, мы намеренно удаляемся в самую глушь парка. Место выбираем довольно удачное — такое, чтобы просматривалась вся аллея. К тому же здесь и со спины не подкрадёшься — там пруд. Впереди тоже преграда — увитый плющом забор.

Между нами постелен пластиковый пакет, на нём — нехитрое угощение, купленное на материно наследство. Его прямо у могилы вручила Косому тётка. Пятьдесят гривен — бешеные деньги, а распорядился ими мой друг по-дурацки. Уговаривал я его не глупить, а он всё равно взял, да и отдал половину в общак. С одной стороны, так у нас заведено, с другой — кто бы стал проверять? Но ничего, и без того получился нормальный «стол»: взяли бутылку «Портвейна», сигареты, полбуханки хлеба, немного колбасы, по паре пирожков с ливером, по «Гулливеру» и ситро в пластике. По детдомовским меркам — настоящий пир. Одна колбаса чего стоит: одесская, копчёная, скрученная в колечко, пахнет так, что пока несли, из глубины пакета доставало. На стаканы тратиться не стали: подобрали в мусорном ведре около ларька быстрого питания…

После первых ста граммов молча жуём колбасу, не смотря друг на друга. Косого понять можно: не желает показывать слёзы. Днём на кладбище он вообще отошёл в сторону, и остался я один на один с этой пьянчугой, которая упорно пыталась налить мне стакан водки. Хотелось её послать, но я сдержался: всё же перед этим она одарила его деньгами: «…С Томочкиной книжки… Царство ей небесное… Всё, что было…» Я даже усмехнулся: «Врёт, сука, и не краснеет… Себе-то, небось, нехило заначила…»

О тётке Косого вспоминаю совершенно беззлобно, хотя в конце она доставила нам немало хлопот: напилась так, что мы еле дотащили её до дома. Хорошо, что я отказался от водки! На выходе с кладбища нам встретился милицейский патруль — пришлось убеждать их, что мы сумеем довезти «мамку» до дома. Поверили только после того, как Косой отдал им остатки водки и печенье с конфетами. Жалко было, нет слов! Тётка прикупила это, чтобы раздать нищим. «Так положено!» — отрезала она, когда я попытался убедить её не делать глупости. Потом она напилась и забыла о нищих. Мы обрадовались: как-никак целый килограмм печенья и карамелек! Но вышло всё по-другому… «Бог дал, Бог взял…» — философски заключил Косой, когда довольные стражи кладбищенского порядка удалились поминать усопшую Тамару…

Уминая колбасу, я ощущаю, как приятные волны тепла разливаются по всему телу. «Понятно, почему пьют за упокой души, — предаюсь я философским мыслям, — чтоб на душе не было погано. Скоро Косой окосеет — можно будет поболтать…» Сочинив удачный каламбур «Косой окосеет», я невольно улыбаюсь, искоса поглядывая на своего друга. Он ловит мой взгляд, толкует его по-своему и тут же предлагает выпить по второй. Я разливаю…

По моему разумению, «Портвейн» — это страшная гадость: пить его — удовольствие ниже среднего, зато он дешёвый. По мне, водка намного лучше. Ещё лучше — пиво, но его не принято пить на поминках. Опрокинув второй стаканчик, я морщусь:

— Не, Косой… От этой портяшки ещё не пьяный, а рыгать уже хочется… И кто его придумал?

Косой выпивает и тут же припадает к бутылке ситро. Подавив рвотный спазм, вытирает рукавом рот, при этом цедя сквозь зубы:

— Нормально… Тепло стало…

— Лучше бы водки взяли, — в очередной раз укоряю его за допущенную ошибку, — не вино, а чернила… Им только заборы красить.

Дожевав пирожок, Косой отвечает:

— Водка дорого стоит…

«Точно, тупой! — усмехаюсь я мысленно. — Сколько талдычил ему, что глупо нести в общак неучтёнку, а он опять за своё…» Снова обсуждать его заблуждения не хочется, поэтому мне приходится сменить тему разговора:

— Говорят, сёдня купцы приедут. Слыхал?

«Купцами» у нас называют усыновителей. Обычно они делают вид, что забрели к нам с какой-то иной целью, нежели выбор сыночка-доченьки. Нам представляют их то членами какой-нибудь комиссии, то проверяющими, то спонсорами. Но нашего брата не обманешь: как правило, мы заранее знаем о подобных визитах, к тому же любой из нас за версту чует «купцов», какой бы легендой ни прикрывался их визит…

Косой машет рукой:

— Меня всё равно не выберут. Кому я нужен? Учусь плохо, на губе болячка, глаз кривой…

— Таких иностранцы выбирают. Помнишь, весной румыны Фунтика взяли?

Фунтик — совсем невзрачный мальчишка из параллельного класса, заика, ещё и хромой. Но забрали почему-то его.

— Помню, — вздыхает Косой.

— Я думал меня выберут, — вспоминаю я события того времени, разливая по третьей, — ведь со мной дольше всех базарили. Чё не взяли? Хрен знает…

Некстати Косой вспоминает:

— Мы ещё тогда с тобой замазали, что если уходить к новым предкам, то только вдвоём…

— Ага, — подтверждаю факт договора, а сам при этом думаю: «Замазать чё угодно можно, а потом спокойно отмазаться! Был бы вариант хороший… Косой завидует Фунтику, а зря… Не знает, дурачок, что я Ваньку перед румынами валял — целый час из себя дауна корчил…»

Мы выпиваем, и на душе делается ещё теплее. Пока жуём пирожки, в голову лезут мысли: «Нельзя потерять последнего друга. Не хватало, чтоб он обиделся за румын. Может, думает, я перед ними наизнанку выворачивался? Не надо было мне хвастаться, что они со мной долго базарили… И кто меня за язык тянул?» Дожевав, обращаюсь к Косому заговорщическим тоном:

— Братан, я тебе тайну открою, только не базарь никому!

Он перестаёт жевать и начинает буровить меня взглядом. При этом усиленно пытается свести свои раскосые зрачки на моей физиономии. Получается у него плохо, и от напряжения он начинает часто-часто моргать. Чтобы не засмеяться, я достаю сигареты. Одну протягиваю ему, другую беру себе. Прикуриваем. После первой затяжки продолжаю тем же заговорщическим тоном:

— Меня Чума тогда предупредил: к румынам не ходи…

Смекнув, что эту историю можно обратить в свою пользу, я добавляю:

— И друга своего, говорит, не пускай к румынам…

— Чего это? — продолжает моргать Косой. — Педофилы, что ли?

— Хуже! — отрезаю я после очередной глубокой затяжки. — Чума сказал, они органы вырезают и кому-то другому за деньги вставляют!

— Ни хре-на се-бе! — шёпотом тянет Косой, оглядываясь по сторонам с таким перепуганным видом, будто эти самые румыны могли притаиться за ближайшим кустом.

Докуриваем молча. Искоса я поглядываю на озадаченного друга, довольный произведённым эффектом. Зашвырнув щелчком сигарету, Косой тянется к «Портвейну». Хотя и сам я не трезв, но хорошо понимаю, что Косой прилично напился. Выглядит это потешно, и я не могу удержаться от комментария:

— Себе не наливай, только ситро!

Он никак не реагирует на мои слова. Едва не повалив бутылку, наливает каждому по полстаканчика. Перед тем как выпить, произносит, тщательно подбирая слова:

— За румын спасибо… А то мне Шкура трепал, как ты хотел, чтобы тебя усыновил спонсор… Дядя Миша…

— Брешет! — отрезаю я со всей злостью. — Хочет поссорить нас, падла!

— Точно?

В его вопросе слышится недоверие, и я спешу его успокоить:

— Откуда он может знать? Его там не было!

Наморщив лоб, Косой переспрашивает:

— Где, там?

— Ну, когда меня к Пинчу отправляли…

«Чё-то я лишнего брякнул, — сокрушаюсь по поводу собственной болтливости. — Может, не заметит по пьянке?» Косой достаёт новую сигарету, роняет её в грязь, затем начинает чистить. Сунув в рот, поясняет:

— Ворона сказала Шайбе, Шайба — мне.

Я смеюсь через силу:

— Ворона?! Она наговорит… Завтра расскажет, что я убить тебя хотел, зажарить и схавать!

С третьей спички Косой прикуривает:

— Я больше пить не буду…

Вижу, в бутылке осталось совсем немного, но допивать всё это самому у меня нет желания: «Не-е-е, такое дерьмо пить больше не буду…» Взболтнув, подношу бутылку прямо к физиономии Косого:

— Чё тут осталось? На раз… Кончай косорезить, братан!

Не дожидаясь его согласия, разливаю остатки. Получается по половинке стаканчика на каждого. Подмигнув, спрашиваю:

— Давай, колись! Ещё какую парашу на меня лили?

Косой долго и мучительно пьёт. Вино явно в него не лезет, но каждый раз, во время очередного рвотного спазма, он усилием воли заставляет себя продолжить. Наконец, самоэкзекуция заканчивается, и он надолго присасывается к ситро. Успокоившись, что его не вывернуло, я одним махом опрокидываю свой стаканчик и закусываю конфетой. Обессиленный Косой сползает по скамейке так, чтобы пристроить голову на спинку. В этой позе он делает пару затяжек и закрывает глаза. Уронив сигарету себе на ширинку, даже не пытается её поднять. Пьяным голосом тянет:

— Кру-тит… Как на ка-че-лях…

Я выбрасываю упавшую сигарету, и усаживаю его вертикально:

— Лежать хреново — обрыгаешься.

— Угу, — мычит Косой, и в этот момент его начинает тошнить.

Чисткой его одежды и обуви я занимаюсь довольно долго. Хорошо, прудик рядом, но щё лучше, что аллея по-прежнему пустынна. От выпитого, а также от запахов, источаемых замаранной одеждой, меня самого то и дело мутит — приходится прерываться и отбегать в кусты. Косой этого не видит. Свернувшись калачиком, он лежит на сырой траве, прикрытый моей курткой. «Зубами стучит… — наконец разгадываю я природу доносящегося со спины звука. — Ещё бы! На земле да без штанов — кому такое понравится? Только пакетик и постелили…»

Я оборачиваюсь и вижу, что Косого колотит от холода. Мне кажется, один глаз у него наполовину открыт и смотрит в мою сторону. «Ловко устроился, гад, — плюю в его сторону со злостью. — Хреново ему, видите ли… А кому щас хорошо? Может, меня в сто раз больше мутит?»

Стряхнув с вычищенной одежды воду, я подхожу к лежащему. Забираю свою куртку, и он тут же начинает канючить жалобным голоском:

— Хо-лод-но… Пош-ли до-мой…

Помогая ему одеться, сердито комментирую:

— Нашёл дом! Сдурел, что ли? Дом у тебя в Тирасполе был… А это чё за дом? Тюрьма, в натуре…

Косой начинает скулить:

— Зря я пил… Нехорошо в такой день… Грех…

— Ничё! — успокаиваю его. — По пути зайдём в церковь, поставим свечки. Ты — своей матери, я — своей. Бог простит…

— Пошли! — порывается он встать, но при этом теряет равновесие и валится на бок.

— Па-шли-и! — коверкаю я его интонацию. — Куда тебе идти? Менты заметут на выходе… Будешь на лавочке сидеть, пока не протрезвеешь!

Про себя думаю: «Оно и мне не помешает…»

Спустя пару часов, протрезвевшие и угрюмые, мы не спеша подходим к церкви. Завидев золочёные купола, Косой признаётся:

— Никогда не был внутри…

Я хлопаю его по плечу:

— Не понравится — будешь говорить, что зарулил туда с бодуна.

В ответ он со всей серьёзностью возражает:

— Не-е-е… Свечку надо поставить…

У паперти сидят нищие. Безногий бомж истово крестится и протягивает шапку. Мы проходим мимо, не обращая на попрошаек внимания. У самых дверей останавливаемся. Я придирчиво изучаю внешний вид моего друга. Выглядит он помятым и немного напуганным. Косой опускает глаза:

— Может, в другой раз? С таким перегаром только в церковь ходить…

Его сомнения обрубаю с нарочитой беспечностью:

— Не боись! Зырь на меня, и всё будет пучком…

Отворив массивную дверь, смело захожу внутрь. Толкаю локтем Косого:

— Крестись, болван!

В трапезной сумрачно и пустынно. С открытым ртом Косой обводит взглядом стены, расписанные масляными красками.

— Ух, ты, глянь-ка! — тычет он пальцем в центральную часть свода, на изображение Савоафа в овальном золотистом медальоне. Я поднимаю глаза и вижу мастерски выполненную роспись, на заднем плане которой с фотографической точностью выписаны бескрайние поля и голубое небо с редкими барашками облаков. По обе стороны свода, в окладах меньшего размера, изображены святые апостолы в круглых медальонах.

— Прям, как в музее! — робко крестится Косой, разглядывая лики апостолов.

— А чё ты думал? Это тебе не наша кича с матюками на стенках… — отвечаю с усмешкой, хлопая себя по карманам в поисках мелочи. — Слушай, а мы бабки не посеяли по пьяни? Надо бы пару свечек купить…

Он выуживает из внутреннего кармана горсть монет, а я сокрушаюсь: «Надо было стырить у него на чёрный день гривенник… Если чё, сказал бы, что утопил в пруду… А то получилось, шмотки ему на халяву вычистил…» Едва эти мысли проносятся в моей голове, как начинает казаться, что грозный Савоаф устремляет на меня недовольный взгляд. Боясь поднять кверху глаза, я трижды перекрещиваюсь: «Прости меня, Господи, за такие мысли… Ну, дурак я, дурак…»

В ларьке, расположенном справа у входа, скучает старуха-служительница. С тех пор как мы вошли, она не спускает с нас цепкого взгляда. Косой отсчитывает пятьдесят копеек, и мы берём у неё две самых тоненьких свечки.

— Поминальную как заказать? — робко интересуюсь я, стыдясь перед Косым за свою неосведомлённость.

Старуха протягивает мне листок бумаги и карандаш:

— Пиши!

— Чё писать?

— Имя усопшего! — чеканит слова старуха. — Первый раз, что ли?

— Поминаем первый раз, — буркаю ей сердито, аккуратно выводя на листочке имена наших матерей. — А сколько это стоит?

Старуха хмурится:

— Сколько не жалко, дело добровольное.

— Ничего не жалко, только у нас нет, — вздыхаю я с сожалением, в глубине души уверенный, что она заметила остатки мелочи, которые сунул в карман Косой после покупки свечек.

Она хмыкает:

— На выпивку нашли…

— Мы с поминок… — пытается объясниться Косой, но старуха его не слушает. Она кладёт протянутый мною листок в общую стопку и раскрывает Библию. Отойдя в сторону, я шепчу Косому:

— Такая стерва, ещё и выкинет нашу бумажку…

В центральной части у иконостаса молятся несколько старушек. Мы подходим и зажигаем свечи. Я шепчу Косому:

— Теперь надо креститься и вспоминать покойницу добрым словом.

На пару минут я погружаюсь в свои мысли, и всё вокруг отступает на второй план. Выводит меня из этого состояния Косой. Краем глаза вижу: он украдкой смахивает слёзы. Мне и самому хочется всплакнуть, но я креплюсь: «Столько времени прошло, чё я, маленький? У него-то другое дело — всего сорок дней…»

Чтобы отвлечься, начинаю глазеть по сторонам. Вижу, у амвона батюшка беседует с молодой девчонкой. Она стоит ко мне спиной. Машинально отмечаю про себя: «Ножки стройные, фигурка красивая… Мини-юбочка просто отпад! И припёрлась же в таком в церковь!» Моё внимание переключается на батюшку. «Оба-на! Да это же Филарет! А я про него и забыл…» Толкаю Косого:

— Секи, попа видишь? Тот самый, что у нас летом был…

Косой кивает головой и вновь уходит в себя. Я вспоминаю выступление попа, его агитацию, а также лестные характеристики, которые давал ему Пинч: «Если хорошо себя вести, батюшка и на учёбу устроит по музыке… Он и с документами поможет…». Внезапно меня осеняет: «В хоре-то, наверное, деньги платят! Теперь я уже не смотрящий, чё бы не записаться? А там, глядишь, в училище поступлю… Музыку играть — это не мешки ворочать… Пусть в детдоме завидуют!»

Я дёргаю Косого за рукав:

— Пойду с попом побазарю. Он меня в хор звал. Если деньги предложит, чё бы не петь?

Косой кивает головой, и я несмело подхожу к амвону. На всякий случай крещусь: «Пусть видит, что я не такой и плохой, как могло показаться…» Но Филарет не обращает на меня внимания, вполголоса наставляя девчонку:

— Как сказано в послании Петра: «Глаза у них исполнены любострастия и непрестанного греха; они прельщают неутверждённые души; сердце их приучено к любостяжанию: это сыны проклятия». Вот так, дочь моя… Они сами выбрали свои пути. Им и ответ держать на Страшном Суде. А ты…

В этот момент он бросает взгляд в мою сторону, осекается и неловко закругляет мысль:

— Ты… Уходи от них… Ступай… Храни тебя Господь!

Филарет крестит девушку и протягивает руку для поцелуя. Чмокнув его волосатую лапу, она всхлипывает:

— Я зайду ещё… Когда-нибудь…

— Двери Храма открыты для всех, — крестит её батюшка вслед.

Проходя мимо, она бросает на меня мимолётный взгляд. «Ужас, как накрасилась! — отмечаю её размалёванное лицо с поплывшей от слёз тушью. — Проститутка, что ли?»

Батюшка приближается и осеняет меня крестным знамением:

— Кажется, ты из детского дома? Музыкант? Напомни, как тебя звать?

— Шны… — запнувшись, я тут же поправляюсь, — Антон.

— Красивое имя… Древнее… С чем пожаловал?

Заискивающим тоном спрашиваю:

— У вас в хоре зарплату платят? Я хорошо пою…

Просияв улыбкой, батюшка гладит меня по стриженой голове.

— Зарплату не каждому платят. Деньги — не главное. Был бы человек хороший, остальное Господь даст…

Мне приходится повторить:

— Я очень хорошо пою! И на гитаре играю. На баяне могу… Показать?

Батюшка кивает головой:

— Можно и послушать, только не здесь. Храм Божий — это не художественная студия. Поедем ко мне, там и споёшь.

— А с другом можно? — киваю в сторону Косого.

— Он тоже поёт?

— Не-е-е, — вздыхаю я, — ему медведь на ухо наступил.

— Тогда предупреди своего приятеля, что задержишься… Ругать в детдоме не будут?

— Да вы чё! — расплываюсь я в самодовольной улыбке. — Кому я там сдался?

Подбежав к Косому, шепчу:

— Поехал к попу на прослушивание. Говорит, если всё будет путём, возьмут в хор. И зарплату дадут! Так и сказал: хорошему человеку можно и заплатить!

— А мне чего теперь делать? — поджимает губы Косой. — Ждать?

— На хрена? Возвращайся в детдом, скажешь Шкуре, что меня поп к себе забрал. Пусть опухнет от зависти!

Оглянувшись в сторону батюшки, добавляю:

— А вообще про зарплату не говори, а то в общак заставят отстёгивать…

К дому Филарета мы подъезжаем не на чём-нибудь, а на «БМВ» седьмой модели! Хоть машина у него и не новая, но милицейскому «бобику» до неё далеко примерно так же, как нашему детскому дому до батюшкиных апартаментов. Квартира его занимает целый этаж в новом особняке на Университетском проспекте. Сказать, что он живёт небедно — значит ничего не сказать. Глазея на роскошную обстановку, тут же припоминаю рассказы Вороны о жилище «борова»: «Не знаю, чё там у него в хате, но такого богатства лично я отродясь не видел… Прям, как в кино… Кажись, и мне подфартило… Теперь утру ей нос! С первой получки чё-нибудь такое отмочу, что она на уши встанет».

Филарет заводит меня в одну из комнат, усаживает на диван и приказывает ждать:

— Посиди, пойду переоденусь и приму душ. Потом поужинаем.

— А когда слушать будете?

— После ужина, — отвечает он с самой доброжелательной улыбкой. В дверях оборачивается и добавляет:

— Чтоб не скучал, пришлю к тебе своего воспитанника. Он и в хоре поёт замечательно и по дому незаменимый помощник.

Батюшкин ученик появляется через пару минут. Его появление отрывает меня от разглядывания книжных полок. Я оборачиваюсь на скрип двери и вижу того самого длинноволосого очкастого мальчишку, который пел на сцене нашего актового зала во время выступления церковного хора.

— Здравствуйте, — почему-то обращается он ко мне на «вы».

— Здорово! — бросаю ему небрежно.

— Меня зовут Виталий, а вы Антон?

— Чё ты мне «выкаешь»? Я ж тебе не мент какой-нибудь.

— Хорошо, — соглашается он и присаживается на краешек дивана. — Вы… Ой, извиняюсь, ты будешь в хоре петь?

— А чё? Жалко, что ли?

— Нет, не жалко… Просто так спросил…

Воцаряется молчание. Опасаясь, как бы он не нажаловался батюшке на моё поведение, я обращаюсь к нему уже не таким сердитым тоном:

— И чё, как тут живётся?

Виталик оживляется:

— Хорошо! Намного лучше, чем в детском доме!

— Ты был в детском доме? — цепляюсь я, нащупав общий интерес. — А в каком?

— На Краснофлотской.

— А, это хороший дом, не то, что наш…

— Всё равно тут лучше!

— Понятно, — обвожу я взглядом шикарное убранство комнаты.

— У тебя нет родителей? — робко интересуется Виталик.

— Погибли на войне, — отрезаю я половину правды, чтобы не вдаваться в ненужные подробности.

Он сочувственно вздыхает и после недолгой паузы сообщает:

— А я — подкидыш. Даже и не знаю, от кого родился…

— Бывает… — философски заключаю я.

— А это правда, что ты в детдоме смотрящий? — огорошивает он меня вопросом.

— А чё? — занимаю я выжидательную позицию, пытаясь понять, к чему он клонит.

— Батюшка говорил, когда от вас возвращались…

«Надо правду сказать, — приходит мне в голову, —, а то проверят, и получится хреново… Могут в хор не принять. Виданное ли дело, смотрящий в хоре поёт!»

— Давно это было, — отворачиваюсь я к окну. — Ушёл со смотрящих… Теперь — простой человек. За ум решил взяться…

— За ум? — удивляется он. — Ничего себе! Разве дурака назначат смотрящим?

Я усмехаюсь его наивности:

— Для этого много ума не нужно. Главное — слушаться старших.

— Ты был непослушным? — пытается он поймать меня на слове.

Я быстро смекаю: «Ещё донесёт попу, а тот передумает брать меня в хор… Лучше соврать». Повернувшись снова к нему лицом, отвечаю:

— Не, я послушный. Просто надоело всё это… Хочу в хоре петь.

Виталик кивает головой и тут же поправляет сползшие с носа очки:

— Это правильно. Если послушный, ты у нас задержишься…

«Дожился, Шнырь… Хор, послушание… Костюмчик выдадут, бабочку на шею нацепят…» — от этих мыслей на душе становится тоскливо, но виду я не подаю. Чтобы скоротать время и продемонстрировать свою покладистость, продолжаю совершенно не интересный мне разговор, при этом успокаивая себя другими соображениями: «Чего не сделаешь ради денег… Взять, к примеру, Ворону. Та вообще юбку задрала, а мне всего лишь петь придётся… Подумаешь, делов-то!»

Батюшка появляется в момент обсуждения какой-то очередной дурацкой темы, и это меня радует: наконец-то я избавляюсь от необходимости выступать в роли приятного собеседника для этого пай-мальчика. Выглядит Филарет необычно. На нём чёрные спортивные шорты, майка с непонятной надписью и изображением оскаленного волка, а на ногах — отороченные мехом тапочки. Влажные волосы он зализал каким-то необычным образом и результате стал выглядеть намного моложе.

С порога батюшка даёт Виталику какое-то хозяйственное поручение и тут же выпроваживает за дверь.

— Я думал, он с нами будет, — удивляюсь такому решению, вспомнив россказни Виталика об их чудесных отношениях.

— Нет-нет, — осаживает меня Филарет. — Так тебе будет проще освоиться.

— А где он живёт? — задаю вопрос, вспомнив, что так и не поинтересовался об этом у самого Виталика.

Батюшка сверлит меня взглядом:

— Он разве тебе не сказал?

— Не… Мы про хор говорили, про детский дом, короче, про ерунду всякую…

— Он рассказал тебе о моих требованиях? — отчего-то вдруг хмурится Филарет.

— Ну, да… Сказал, если буду послушным, то вы меня оставите.

Филарет наливает мне в тарелку две огромных поварёшки украинского борща. «Ух-ты! — блаженно щурюсь я, вдыхая восхитительный аромат. — Давненько такого не ел!» Краем глаза вижу, что на столе появляется запотевшая бутылка водки. Про себя радуюсь: «Нормальный мужик! И водочку пьёт, и кормит вкусно, и хренью всякой не грузит… Чё не служить у такого? Косой теперь обзавидуется…»

— Про послушание тебе объяснил? — доносится до меня его голос в тот момент, когда я отправляю в рот первую ложку. — Вопросы есть?

— Не-а! — бодро отвечаю, а сам присматриваюсь к аппетитному куску мяса, плавающему в моей тарелке.

— Тогда за знакомство!

Он протягивает мне до краёв наполненную рюмку, я чокаюсь с ним и тут же выпиваю одним махом. Запив водку минералкой, налегаю на борщ. В голову мне ударяет гораздо раньше, чем батюшка наливает по второй. «Наверное, это после поминок…» — догадываюсь я, но от второй не отказываюсь: «Ещё обидится и в хор не возьмёт…»

— Надеюсь, ты не из болтливых? — подмигивает батюшка, разглядывая меня через стекло своей рюмашки.

— Могила! — успокаиваю его, высасывая мозговую косточку.

— Хочу сразу предупредить, — опускает он рюмку пониже, чтобы видеть меня без искажений. — Сболтнёшь — тебе же хуже. Мне-то что? Меня прикроют, а тебе с этим жить…

«Чё он такое гонит? — с трудом ворочаю я непослушными извилинами. — Подумаешь, водка! Раздул такой пустяк. Его прикроют… Мне жить… Окосел, что ли?» Отложив обглоданный мосол, я вытираю руки салфеткой. «Надо показать, что я тоже кое-чего знаю и живу при этом спокойно… — решаюсь огорошить его своей осведомлённостью. — Пусть не думает, что я пальцем деланый!» Подняв свою рюмашку на уровень глаз, вижу, как расползается батюшкина физиономия, искажённая кривизной хрусталя. Произношу вкрадчиво, не опуская рюмки:

— Да знаю, кто вас прикрывает! Михал Евграфыч, директор рынка!

Филарет опускает рюмку на стол, едва не пролив её содержимое.

— И… И что ты про него знаешь? — интересуется он изменившимся голосом.

— Всё! — опускаю и я свою рюмку. — Он крышу держит над вашей церквой. Думал, первым в городе стать, но не вышло. На выборах косяк запорол — сняли. Теперь — простой депутат. А хотите такое про него расскажу, что у вас чичи на лоб вылезут?

— Хочу! — поспешно кивает Филарет головой.

— Побожитесь, что меня не заложите!

Он трижды крестится, я опрокидываю для смелости вторую рюмку и перехожу на шёпот:

— Дядя Миша мою девчонку отбил! Весь детский дом знает. Возит к себе на дачу по выходным, трахает во все дыхательные и пихательные! Ну и деньжищ отваливает немеряно! Девкам чё? Им цацки подавай…

Переведя дух, я продолжаю:

— Со мной-то ей больше нравилось… Но у меня грошей нет. Вот заработаю у вас в хоре, она сама ко мне прибежит… А я пошлю её куда подальше! Скажу, надо было башкой думать, а не передним местом…

Филарет залпом выпивает свою водку и тут же наливает по новой: себе и мне. Промокнув платком лоб, расплывается в улыбке:

— Так вот оно что! Значит, заработать хочешь?

— Угу, — киваю я головой и отправляю в рот последнюю ложку.

— Ну, давай за успех твоего предприятия!

Мы выпиваем и синхронно ставим рюмки на стол. Филарету это нравится:

— Настоящий мужчина! Орёл! Теперь я вижу: такой без заработка не останется!

Услыхав о заработке, я вспоминаю о прослушивании. Залпом выпиваю стакан минералки и откидываюсь на спинку стула:

— Ну, чё вам спеть?

— Псалмы знаешь?

Я морщусь:

— Не… Давайте, лучше песню жалобную. Мамка научила…

— Мамка? — при этом он почему-то хмурится. — Ну, пой, если мамка.

Набрав воздуха в лёгкие, я затягиваю звонко и довольно громко:

Где ты, юность моя? Где пора золотая?
Скучно, грустно, виски серебрит седина.
А в глазах огонёк чуть блестит, догорая.
И в руках всё по-прежнему рюмка вина…

Батюшка жестом останавливает меня:

— Песня какая-то не детская. Тоску наводит… Тоска — это грех.

Расстроенный, я опускаю голову. «Ну, вот… Сейчас выгонит… — сокрушаюсь я. — Чё ему не понравилось? Спел чисто, не лажал…»

— А родители твои где? — доносится до меня его голос.

— Отца убили, — бубню давно заученную фразу, — мамка померла… Давно уже.

Филарет воздевает к потолку голову:

— Господи, прости их души грешные!

— Не понравилось? — смотрю я на него исподлобья. Он задумчиво качает головой:

— Поёшь ты замечательно, но не для церкви… Надо с тобой поработать — голос поставить, пару псалмов выучить, рассказать, как вести себя правильно. Утром у нас общая спевка, придётся основательно попотеть. Понравишься — будет тебе жалованье, не понравишься — не будет. Я-то кто? Всего лишь диакон… Но я помогу тебе подготовиться и предстать перед церковным начальством во всём блеске. Конечно, можно и шепнуть протоиерею на ушко прошение, но лучше, чтоб ты сам ему понравился.

Я расцветаю:

Спасибо вам!

— Ну, благодарить-то пока не за что, — отвечает он сухо и делово, — экзамен только начинается…

— Чё надо делать? — поднимаюсь я со стула.

— Придётся до утра остаться. Тебя не хватятся?

— Тю! — ухмыляюсь я его наивности. — Да хоть вообще не приду!

— Тогда ступай в ванную. Надо помыться, а то бельё у меня чистое, а ты, я смотрю, не шибко опрятный.

«Вот, гад! Разглядел же! — вспоминаю я, что так и не отчистил до конца штаны от грязи. — Ещё и ногти нестриженные…»

Просторная ванная комната благоухает сладким цветочным ароматом, белоснежный кафель сияет чистотой, а от обилия разномастных баночек и тюбиков рябит в глазах. Филарет открывает шкафчик и выдаёт мне махровое полотенце с халатом:

— Вещи постираем — походишь пока в этом.

Он выливает под струю воды какую-то тягучую жидкость, и в ванне образуется шапка белоснежной пены.

— Двери не запирай, — даёт указание батюшка перед тем, как выйти. — Приберу на кухне и приду загрузить вещи в стирку.

— Угу, — буркаю я и начинаю раздеваться.

Погрузившись в мыльную пену, начинаю размышлять: «Чё-то подозрительно… Слишком всё складно получается, а так не бывает. И водочкой напоили, и накормили от пуза, и пены напустили столько… Вдобавок шмотки постирают, правильно петь научат и ихнему старшому словечко замолвят! Чё-то тут не то…»

Спохватившись, вспоминаю, что пора бы уже начать мыться и выуживаю мыло из золочёной мыльницы. В детдоме для душа выдают хозяйственное, каждому отрезают размером с ластик. А тут — красота! Целый кусок, пахнет духами, да и мылится здорово. «Жаль, подстригся налысо, — сокрушаюсь я, — можно было бы волосы шампунем помыть, вон тут баночек сколько! И написано по-иностранному, наверное, хорошие…» На одном флакончике название выведено по-украински: «Шампунь яєчний». Я усмехаюсь: «Чё тока не придумают! Можно подумать, мылом нельзя помыть…» Выдавив в ладонь немного жёлтой массы, я нюхаю её и в этот момент меня осеняет: «А-а-а, понял! Там же волосы растут у взрослых, как на голове…»

И вновь меня начинают одолевать тревожные мысли: «Разве может батюшка малолеток водкой поить? Мамка говорила, если чё, иди в церковь… Верила, что каждый батюшка чуть ли не святой… И я так думал… А тут водка! Не, я, конечно, могу выпить для пользы дела, но как-то с батюшкой не то… Всё равно, что с мамкой. Моя-то пила, но мне же не наливала. Всё время кляла пьянство, боялась, чтобы я не пристрастился».

Пьяные мысли путаются, и от неопределённости становится всё тревожней и тревожней. «Про попа и Беня чё-то такое говорил, — пытаюсь вспомнить всё, что когда-то слышал о Филарете, — и Пинч говорил… Отзывался хорошо, даже очень хорошо. Ну, это понятно, Пинч — он же пидор. Привык быть поганкой… А батюшка добрый, такой даже пидора не обидит, вот он Пинчу и понравился…»

Я начинаю смывать с себя мыльную пену, и в этот момент меня пронзает страшное предположение: «А не пидор ли батюшка?! Во будет номер!» С опаской поглядывая на дверь, я выскакиваю из ванны и хватаюсь за полотенце. «Чёрт его знает, всякое может быть… — лихорадочно размышляю я, поглядывая на свои вещи. — Надеть грязное, или этот халат? Пожалуй, лучше своё… Или нет? Вдруг я ошибся? Тогда поп обидится — и прощай мои заработки… Мамка бы меня отругала за дурные мысли про Филарета, ещё и бы тумака дала… Сказала бы: „Как можно на человека такую напраслину возводить?“ Не-е-е, обижать батюшку нельзя. Надо выждать… Может, ничего такого и не случится… А если даже и случится, чё он насильно полезет? Скорее всего просто полапает и отстанет. Чё с меня убудет, что ли? Не убудет… Зато будет зарплата…»

В тот момент, когда я заканчиваю вытираться, открывается дверь и на пороге вырастает батюшка. Полотенце валится из моих рук, я хватаю халат и пытаюсь набросить его на себя. Филарет удерживает мою руку:

— Неужто такой стеснительный? Как будто не из детского дома! Ну-ка, дай я на тебя посмотрю…

Он присаживается на корточки и начинает бесстыдно меня разглядывать. Ради будущей зарплаты, о которой я не забываю ни на минуту, приходится терпеть. «Как же я сразу не догадался? — молоточками стучит у меня в висках. — Точно, пидор! Уставился, гад, можно подумать, никогда голых не видел… И взгляд у него какой-то паскудный… Вот тебе и батюшка! Кто бы подумал? Бедная мамка, ничего-то она и не знает… Ей бы такое в страшном сне не приснилось!»

Филарет протягивает руку и проводит ладонью по моему животу. При этом шепчет, поглядывая на меня снизу вверх:

— Господи, ну как ни восхититься плодом деяний твоих! Что за кара небесная: грешить и каяться, грешить и каяться?

«Начал лапать, — отмечаю я, не сводя взгляда с его руки. — Такое ещё можно терпеть… Хоть бы на этом всё кончилось! Он же батюшка, не может же он сироту обидеть? Грех ведь!»

— Ты ведь знал? — обращается он ко мне изменившимся тоном. — Признайся, знал?

— Чё? — еле двигаю пересохшими от испуга губами.

— Знал, зачем я во двор отправил Виталика? Он сказал тебе?

— Не… — мотаю головой из стороны в сторону. — Ничё он мне не сказал…

— Будет тебе зарплата, будет… Перейдёшь жить ко мне, а то в детском доме узнают — житья не дадут. Уж как Димочку травили, ты знаешь… Не мог я его оттуда забрать, не мог… Для хора он не годился, протоиерей был против…

«Это он про Пинча, — догадываюсь я, и тут же в душе моей закипает злость. — Что же Пинч не предупредил меня о поповских делишках? Прямо ловушка какая-то! А я-то уши развесил… Хавкой с ним поделился, душу ему раскрыл… Надо было Беню слушать. Не зря он сказал: „Сладенький попик“… Теперь понимаю, что это значило…». Филарет поднимается и берёт меня за руку:

— Пойдём со мной…

— Куда это? — пытаюсь вырвать руку, но он её удерживает.

— Полежим немного… Грех сотворим. Потом покаемся — Господь нас простит…

До меня начинает доходить, что лапаньем дело не ограничится, и от этого становится особенно тошно: «Так же и боров с Вороной… Ей-то ещё простительно… Девку за такое только уважать будут в детском доме. Пацан — другое дело… Ладно ещё пидор — им нравится лапаться с волосатыми мужиками… Но я-то не пидор! Чё я, проститутка, что ли? Да пусть он задавится со своими деньгами! Не нужны мне ни хор, ни водка, ни зарплата!»

— Ты же понимаешь, без этого не обойтись… — упрямо гнёт он свою линию, пытаясь вывести меня из ванной. — Чтобы взять тебя в хор, да ещё с зарплатой, придётся кого-то отчислить. И я это сделаю, возьму грех на душу! Но и ты будь покладистым. Какой в этом вред? Виталик не даст соврать…

— Не буду! — повышаю я голос и решительным рывком освобождаю свою руку. — Я такими делами не занимаюсь!

В голосе Филарета появляются молящие нотки:

— Это же приятно… Намного приятней, чем с девушкой… А грех — что с ней, что со мной — одинаковый! Такой случай выпадает раз в жизни, ты подумай…

Я хватаю свои вещи, лежащие на стиральной машине, и начинаю поспешно одеваться. На всякий случай, предупреждаю:

— Не подходите — заору!

Он испуганно машет руками:

— Нет-нет! Только без шума! И никому об этом не говори, а то себе хуже сделаешь…

— Чё я, вольтанутый? — отвечаю ему, а сам не спускаю с него глаз. — Щас прям разогнался рассказывать, как вы меня в койку тащили! Чтоб меня потом пидором обзывали… Нет уж, спасибо…

Поглядывая на него с опаской, я бросаюсь к входной двери. Трясущимися руками сбрасываю запорную цепочку, отодвигаю щеколду и выскакиваю наружу. Чтоб досадить ему, изо всей силы хлопаю дверью. «Чтоб все соседи слышали!» — скриплю зубами от злости. Не успеваю я преодолеть первый пролёт, как открывается Филаретова дверь и из-за спины доносится его елейный голосок:

— Антоша, денежку возьми! От чистого сердца…

По инерции делаю ещё пару шагов, затем останавливаюсь. «А чё? Можно и взять… — ухмыляюсь я. — Я же послал его, а значит, деньги эти не такие обидные…»

— Положите на коврик и закройте дверь. А то не подойду! — отвечаю сердито.

Он послушно выполняет мою просьбу. В три прыжка достигаю двери и хватаю десятидолларовую банкноту, радуясь при этом несказанно: «Можно сказать, подфартило! С паршивой овцы хоть шерсти клок!»

Спускаясь по лестнице, чувствую себя паршиво. Давно уже выветрился хмель, на смену которому пришла головная боль. После выпитого и пережитого меня мучает жажда. Несмотря на то, что удалось не только улизнуть, но ещё и заработать, мысли в голове гнездятся не самые радостные: «Сказать по правде — получилось говёно… Чё я сразу его не послал? Ещё и лапать позволил… Лапы у него какие-то липкие, до сих пор тошно… А если бы дошло до постели? Тьфу! Наверное, прям там бы и вытошнило! Ничё, в другой раз буду умнее… Лишь бы никто не узнал…»

Выскочив на улицу, я ускоряю шаг. Хочу поспеть к закрытию магазина, что находится напротив детского дома. На ходу размышляю: «С такими деньжищами, да не разориться на газировку? Куплю большую бутыль, ещё и Косого угощу, чтобы не обижался…»

— Антон, погоди! — останавливает меня голос Виталика, которого я не приметил в темноте.

Я останавливаюсь:

— Чё надо, урод?

Он робко приближается ко мне:

— Извини, не сказал тебе… Сам не знаю, почему…

— Не знаешь? — захожусь я от негодования. — А если бы он меня скрутил?

— Он бы не стал крутить, он добрый. Грешный, но добрый…

— Ни хрена себе, добрый! Он тебя трахает за тарелку борща. Знаешь, кто ты после этого? Проститутка!

В ответ он испуганно возражает:

— Нет! Ты не прав! Я люблю его, неужели не ясно?

От этого признания мне становится смешно:

— Ты его любишь?! Зато он тебя не любит. Выпер за дверь, а сам к другому пацану лезет!

— Ну и что? — произносит он еле слышно. — Теперь ты ушёл, а я вернусь.

— Попал бы ты к нам детдом! — сплёвываю ему под ноги. — Там бы тебе показали пятый угол! Был у нас один такой, звали Пинч… Мы его всем классом пялили…

— Я знал его, — опускает голову Виталик. — Дима Шлаков? Он приходил к нам… Иногда… Потом куда-то пропал… У батюшки спрашивал — говорит, не в курсе…

— Брешет поп! — усмехаюсь я. — Арестовали вашего Пинча за убийство!

Глаза Виталика округляются, а я с усмешкой поясняю:

— Мы сначала опустили его, потом он мстить вздумал… Теперь лет пять получит. Скажешь, не дурак? Дурак, конечно! На малолетке его ещё сто раз опустят.

— Правда? — отшатывается в ужасе Виталик.

— Вот тебе крест!

Неожиданно Виталик всхлипывает, снимает очки и начинает тереть нос рукавом куртки. Меня это бесит: «Все они такие… Чуть что — сразу сопли… И откуда эти пидоры только берутся?» Ни слова не говоря, я разворачиваюсь и ухожу.

— Антон, погоди! — кричит он мне вслед. — Мне нужно с тобой поговорить! Ну, пожалуйста!

«Не пацан, а баба какая-то… — думаю о нём со злостью, не реагируя на его попытки меня остановить. — Надо было ему харю начистить, да ладно уж… Пусть идёт к своему попику, крыса позорная! С такими разбираться — себя не уважать…»

У ворот детдома я вспоминаю о «купцах»: «Из-за этого грёбаного попа такое мероприятие прошляпил! А вдруг Косого заарканили? Хотя нет… Его-то точно не возьмут… Кому нужен кривой и глупый? А меня бы запросто взяли… Ничё… В следующий раз умнее буду — не поведусь на такую шнягу… Не зря говорят: бесплатный сыр бывает только в мышеловке…“

Присев у крыльца на корточки, я закуриваю. В тусклом свете, падающем из окон, вижу татуировку, которую мне сделал Лысый в конце прошлой зимы. На пальцах правой руки красуется год моего рождения: «1988». «Знал бы, что со смотрящих кинут, чёрта с два бы согласился колоться!» — с сожалением вспоминаю случай, когда из-за этой наколки от меня отказались «купцы» из Киева. Жаба потом так и объяснила: хотели взять, но испугались, что во мне скрыты криминальные наклонности. «Вот и сейчас мог случиться такой же облом… — пытаюсь себя успокоить. — Может, оно и к лучшему, что меня не было, а то опять кусал бы ночью подушку…»

Остудившись холодной газировкой, усмехаюсь: «Увидели бы моё плечо — вообще бы на жопу сели! Это батюшку таким не спугнёшь… Тот ещё хмырь… Нормальные люди от партачек обычно шарахаются…»

На моём плече красуется загадочная надпись: «Hoc est in votis», под которой изображена полуобнажённая женщина, сидящая на фоне храма поверх медной копейки. Я сам выбрал эту наколочку. Чем-то она мне приглянулась, хотя смысла её я не знал. Уже потом Беня объяснил, что эта картинка означает: «Не люби деньги — погубят, не люби женщин — обманут, а люби Бога». С горечью я размышляю: «Получается, сам себе накаркал… Ворона-то меня реально обманула… Деньги чуть не погубили — будь он неладен, этот попик! Значит чё, Бога любить? Не рано ли?»

Паскудные воспоминания о липких батюшкиных лапах я решительно гоню прочь, успокаивая себя благополучным итогом: «И всё же ни хрена у него не вышло! Можно сказать, я даже в плюсе остался: сытно похавал, деньжат срубил…» Запустив руку во внутренний карман, нащупываю сдачу, полученную после покупки газировки и «Кэмэла». На душе при этом теплеет. «Приду — Косого угощу… Нехай попьёт, покурит… — в очередной раз обдумываю, как преподнести ему то, что моя работа в хоре накрылась. — Скажу, в цене не сошлись… Дал мне попик отступного и отпустил на все четыре стороны. Чё я, за гроши буду петь, что ли? Нашёл лоха…»

Косой поджидает меня на подоконнике у дверей нашей спальни. Сидит, поджав к подбородку колени, угрюмо смотря в мою сторону.

— Чё, братан, не глянулся купцам? — подмигиваю ему на подходе. — Бывает… Ничё, в другой раз повезёт!

Он отвечает хмуро, опустив при этом глаза:

— Антон, поговорить надо…

Такое обращение меня настораживает, ведь чуть ли не впервые он называет меня по имени. «Чё-то стряслось, — понимаю я, — неужели его купцы выбрали?»

Я протягиваю ему наполовину пустую бутыль газировки:

— Это твоё. Потом «Кэмэл» курнём, у меня целая пачка!

Он отрицательно мотает головой:

— Не, я не буду…

— Ты чё? Охерел? Думаешь, выбрали, теперь друзей можно побоку?

Он поднимает глаза, и по его тяжёлому и холодному взгляду я догадываюсь: случилось что-то, из ряда вон выходящее.

— Антон, я не знал, что этот поп… Голубой… Честно, не знал!

Чтобы не выронить бутыль, я ставлю её на подоконник. Мои руки охватывает дрожь, а в груди зарождается холодок — верный предвестник зарождающейся паники. «Как же я не подумал об этом? — стучит у меня в висках. — Теперь меня точно смешают с дерьмом…» Изменившимся голосом спрашиваю:

— Ты сказал Чуме, что я поехал к попу?

Он молча кивает головой.

— На хрена? Кто тебя просил?

— Тебя искали. Эти с Киева увидали твоё личное дело и захотели с тобой побазарить. Чума приказал тебя найти. Я ему и сказал, где тебя искать…

— И чё потом?

— Потом ничего… Купцы уехали. К нам в спальню пришёл Чума и рассказал про попа и про тебя…

— Всем?

— Всем…

На смену испугу приходит приступ дурноты: у меня на лбу выступает пот, ноги начинают подкашиваться. Схватив бутылку с водой, я начинаю жадно пить. Затем достаю сигарету и прикуриваю, невзирая на то, что за курение в коридоре можно запросто угодить под арест. «Плевал я на ваш карцер! — хочется заорать мне на весь детский дом. — Да задавитесь вы все со своими порядками!»

После пары затяжек немного успокаиваюсь. С вымученной улыбкой спрашиваю:

— А сам-то чё думаешь?

— А я не думаю, — бросает Косой с каким-то подозрительным безразличием.

— Как это не думаешь? Так не бывает…

Косой спрыгивает с подоконника:

— Шкура хотел, чтобы мы с тобой, как с Пинчем… Чума запретил.

— Чё это так?

Косой отводит глаза в сторону:

— Сказал, раз — не пидарас…

Я хватаю его за грудки и начинаю трясти:

— Ты чё, поверил в эту бодягу?! А может, тебе харю набить?

Я уже готов привести свою угрозу в исполнение, но в этот момент в коридоре появляется Чума. Играя в руках спичечным коробком, неспешной походкой он приближается к нам со стороны лестницы. На его лице играет кривая ухмылка, которая, как известно, не сулит провинившемуся ничего хорошего.

— Шумим после отбоя? — сверлит он меня недобрым взглядом. — Курим? Но это ладно… Прощаю… А ну-ка, покажи!

Он тянет руку к моему окурку и я безропотно его отдаю.

— Хорошие сигареты. Угости, что ли? — просит он вполне миролюбивым тоном.

Я протягиваю ему пачку. Он берёт одну штуку, чиркает спичкой и тут же роняет мне под ноги коробок. В детдоме эта хитрость известна любому, но не попасться на неё невозможно. Наклонившись за коробком, я получаю удар ногой в плечо. Чума цедит сквозь зубы Косому:

— Ну-ка, обшмонай!

Стараясь не встретиться со мной взглядом, Косой первым делом лезет во внутренний карман моей куртки — знает, где я обычно держу деньги, если они есть. Из кармана он извлекает смятые гривны, полученные в магазине после обмена долларов.

— У него с утра деньги были? — интересуется Чума.

— Нет, — отвечает Косой еле слышно.

— Что и требовалось доказать, — усмехается главный.

— Это поп отступного дал, чтоб я ментам не заложил! Я его сразу послал, как только понял, что к чему! — пытаюсь оправдаться, чуть не плача. — Честно! Могу побожиться! Хочешь, спроси у него, Чума!

— Рассказывай сказки, — хмыкает старший. — Тебе Пинч всё объяснил, уж я-то знаю.

У меня отвисает челюсть:

— Пинч?! Да брешет он всё! Ничё он мне не рассказывал!

Чума щёлкает пальцами Косому:

— Гони сюда его богатства! Пойдёт на общак.

Забрав деньги и сигареты, Чума разворачивается и уходит к лестнице. Скрипит дверь девчачьей спальни, и из темноты показывается голова Помойки. Готовый вызвериться на неё, я поднимаюсь с пола, но в этот момент Чума оборачивается:

— Даю тебе совет, Косой: держись от него подальше. Только не говори потом, что я тебя не предупреждал…

В одном нижнем белье Помойка выходит в коридор и прикрывает за собой дверь. Не обращая внимания на Косого, она обращается ко мне тихим, вкрадчивым голосом:

— А я, между прочим, и после такого могу ходить с тобой, Шнырь!

— Да пошла ты… — цежу я сквозь зубы и запускаю в неё бутылкой с водой. Косой спешит укрыться в спальне, а я подхожу к окну и прислоняю лоб к холодному стеклу. «Надо успокоиться, — скриплю я зубами, —, а то сейчас наворочу дел… Всё ещё можно поправить… Быстро, конечно, не получится, значит, придётся с этим жить… Другого выхода нет…»

Предчувствия меня не обманывают: буквально со следующего дня я попадаю в «касту» отверженных, и начинается очередная чёрная полоса в моей жизни. Кому, как ни мне знать, что подобные ситуации умело создаются и без труда поддерживаются старшими. Бороться с этим бесполезно: головой стену не прошибёшь. Надеяться можно только на счастливый случай… И я заставляю себя учиться жить по-новому.

Теперь мне приходится терпеливо сносить и навалившиеся на меня трудовые повинности, и всеобщее отчуждение, и мелкие издёвки, которыми не досаждает мне разве что только Косой. Равновесная ситуация, при которой окружающие, выполняя наказ Чумы, не доводят конфликт до драки, меня устраивает. Случись мордобой, им-то тоже достанется, поэтому на провокации и шуточки, вопреки своему обыкновению, отвечаю исключительно словами. В выборе выражений не стесняюсь. Каждый раз меня это веселит, поскольку знаю: что бы я ни сказал, никто из них не осмелится полезть в драку.

Ещё в самом начале бойкота я принимаю решение не терять времени даром и начинаю ежедневно посещать спортзал. Чуть позднее возобновляю занятия музыкой. Чтобы не скучать, устанавливаю себе довольно насыщенный режим дня: утром — зарядка, после уроков — музыкальная школа, вечером — тренировка, на ночь — репетиция в красном уголке. По выходным совершаю небольшие прогулки, а в остальном никаких поблажек себе не даю. Поначалу все, кому ни лень, пытаются надо мной подшучивать, но постепенно они примолкают. Во-первых, на мои репетиции в красном уголке частенько захаживают Сова с Кубышкой (я-то и раньше неплохо играл на гитаре, а теперь ещё и пианино начал осваивать). Во-вторых, как-то раз Гвоздю с Максимкой случилось стать свидетелями моих спортивных успехов. Двадцать пять подтягиваний на перекладине — это не шутка, а итог каждодневных, изнурительных тренировок. От природы выносливый и жилистый, буквально за пару недель я существенно прибавляю физически, что, конечно же, радует меня неизмеримо больше успехов в музыке. Ведь ясно же: случись драка со Шкурой, музыка вряд ли поможет…

Следуя совету Чумы, Косой перестаёт меня замечать. Выбрав удобный момент, я сам подхожу к нему с вопросом:

— Чё такое, братан? Я ж на тебя не в обиде… Понимаю, ты не со зла сболтнул про попа…

Вместо ответа он испуганно озирается по сторонам. Я продолжаю:

— Хочешь, обзывай меня при всех… Не обижусь, понятливый. Только один на один оставайся, как прежде. Идёт?

Он прячет глаза:

— Извини, Шнырь… Не могу.

Я со злостью толкаю его в плечо:

— Ты что, поверил?

— Да при чём тут это! — вздыхает он горестно. — В детдоме до восемнадцати жить… На хрена мне такое грузило?

— Какое?!

Он поднимает глаза:

— Шкура сказал, что теперь с тобой только пидоры будут дружить… Или Помойка…

После такого признания мне остаётся развернуться и уйти, глотая слёзы. Пару недель спустя Косой подходит ко мне сам:

— Слышь? Завтра футбол. Играем с десятой школой за выход в финал. Шкура спрашивает: в нападение станешь?

Услышав такое, я ликую: «Надо соглашаться. Забью кучу голов, стану героем, и все поймут, что обошлись со мной погано». Однако тут же в голове возникает другая мысль: «А разве Пинча простили после того, как он стал чемпионом по шашкам? Чёрта с два!»

С постной физиономией я отвечаю довольно громко, чтобы меня мог услышать находящийся неподалёку Шкура:

— Не могу. Нога болит… Вчера крутил «солнышко» — звезданулся…

Услышав такое, Косой кривит физиономию, разворачивается и уходит. Я бросаю ему вслед, опять-таки чтобы слышал Шкура:

— А чё ваш смотрящий не тянет в нападении? Такой классный забивала! И на хрена я вам сдался?

Меня душит смех: «Ну-ну… Поглядим, чё этот клоун назабивает! Вот это будет цирк!» Кому, как ни мне, знать, что в футболе Шкура выделяется только одним завидным качеством — спортивной злостью. Ни техники, ни умения играть в пас у него нет. А что касается заряженности на борьбу, то это сгодится для наших внутренних матчей. С костоломами из десятой школы такое вряд ли прокатит…

Никогда в жизни я не болел за исход футбольного матча так яростно, как в тот день — даже когда наш «Шахтёр» рубился с киевлянами за чемпионство, я был намного спокойней. Тогда, стоя за воротами, я выматываюсь так, словно сам отыграл с первой минуты до последней. К концу матча меня даже пот прошибает, несмотря на холодную, почти зимнюю погоду.

Разумеется, я болею за десятую школу! И не просто болею — молю Бога о том, чтобы наши продули. В итоге так оно и случается. Игра заканчивается со счётом 1:0 в пользу гостей, причём в самой концовке матча отчаянно сражавшемуся Шкуре соперники ломают ногу. Такого «подарка» я не мог себе и представить! Когда хирург скорой ставит ему диагноз, я даже отворачиваюсь, чтобы никто не заметил слёз радости на моём лице. «Есть Бог! Есть! — сжимаю кулаки в карманах. — Когда-то же и мне должно было повезти!»

К сожалению, после того так удачно закончившегося футбольного матча судьба так и не преподносит мне новых подарков. Да и радоваться тому, что мой враг оказался в гипсе, особо не приходится. Если раньше он частенько выпадал из поля моего зрения, отлучаясь то по командирским, то по личным делам, то теперь всё время торчит в спальне. Вот и приходится мне после тренировок и репетиций отдыхать в красном уголке вместо того, чтобы прилечь на своей койке. Возвращаться до отбоя в спальню — значит испытывать собственную выдержку. Мало того, что дуреющий от безделья Шкура с первых дней пребывания в гипсе взял за правило придираться ко мне по поводу и без повода, так ещё и Косой понемногу начинает ему подыгрывать. На идиотские реплики смотрящего я реагирую про себя, повторяя при этом, как заклинание: «Козёл он и в гипсе козёл…» Сохранять спокойствие мне помогает довольно веское соображение: «Мечтает, что я стану развлекать его своими ответами… Перебьётся!» Однако мелкие пакости и провокации Шкуры — это всё семечки. Гораздо сильнее меня злит поведение Косого. Всё чаще и чаще он выслуживается перед Шкурой, не понимая, что в друзья к нему на голом подхалимаже всё равно не пробиться. «Мог бы просто молчать, — злюсь я на бывшего друга, — так нет же, кто-то тянет его за язык…»

В один из декабрьских вечеров после тренировки я захожу в спальню. Вокруг Шкуры расселись Шайба, Гвоздь и Максимка. Чуть в стороне от них пристроился Косой. Он увлечённо набивает самокрутки табаком из выпотрошенных окурков. Глядя на него, я усмехаюсь: «Пацана можно поздравить — был другом смотрящего, теперь дослужился до шестёрки…» Как только я падаю поверх одеяла, Шайба шепчет о чём-то Шкуре. «Сейчас прицепится насчёт обуви, — догадываюсь я о том, что должно последовать. — А на хрена её снимать? Я ж закинул ноги на спинку… Ничё… Время без десяти одиннадцать, скоро отбой, немного полежу, потом схожу ополоснуться…»

— Эй, Шнырь! — слышу голос Гвоздя. — Бомжуешь?

Я закрываю глаза и блаженно потягиваюсь.

— Оглох начисто! — комментирует моё поведение Максимка.

Шайба вновь о чём-то шепчет, после чего вся компания взрывается хохотом.

— Шнырь, ты когда последний раз умывался? — интересуется Гвоздь, едва сдерживая смех.

«Во, твари! — стискиваю я зубы от злости. — Кто бы ещё базарил о чистоплотности? Не я ли в своё время заставлял их чистить зубы и мыться в душе?»

— Скоро чернее меня станет! — подкладывает язык Максимка. — Прямо свинья!

«Макака хренова! — мелькает у меня в голове. — Забыл, как я в своё время заставил извиниться перед ним Апельсина за то, что тот обозвал его черножопым? Начисто забыл!»

Максимкина шутка имеет бурный успех. Смеются даже те, кто в этот момент занимался другими делами. В общем хоре я отчётливо различаю характерный смешок Косого. Это меня бесит: «Во, гад! И у него память отшибло… Спросить бы сейчас при всех, кто дрался за него у вокзала? Сам-то он сбёг, а я троих на себя взял… Потом канючил мой землячок — прощение просил… А чё, я добрый, простил…»

— Шнырь, у тебя руки чистые? — интересуется Шкура.

В спальне все замолкают. Молчу и я.

— С тобой смотрящий разговаривает, — продолжает он гнуть своё. — Имею право проверить.

Право такое он действительно имеет. В своё время у наших я лично проверял руки, уши и шею. Таким было распоряжение Баяна после какой-то важной инспекции из Киева. Столичные врачи прикатили к нам после того, как десятерых старшеклассников госпитализировали с диагнозом «дизентерия». Продолжал я проверки даже после того, как всё успокоилось. Мало ли что? По нашим неписаным законам первый спрос — со смотрящего.

— А ну, проверь, Косой! — командует Шкура.

Косой подходит к моей кровати, и я молча протягиваю ему руки: сначала ладонями вниз, потом вверх. «Пусть задавятся, — при этом думаю я, — тем более что руки только вымыл…»

— Чистые, — докладывает Косой своему командиру.

— Ну, если чистые… — Шкура делает театральную паузу. — Тогда подержи мне баночку, я помочусь!

Спальня взрывается истерическим хохотом. Я стискиваю зубы. Злюсь не столько на Шкуру, сколько на себя: «Как же я сразу не догадался! Ведь знал же эту шуточку, знал!» Понимая, что молчать в такой ситуации нельзя, я выдавливаю из себя первое, что приходит на ум:

— Пусть тебе Шайба подержит. Или ты до сих пор стесняешься показать ей свои два сантиметра?

Неожиданно язык подкладывает Косой:

— Лучше Шайбу стесняться, чем не стесняться попа!

Утихший было хохот возобновляется с новой силой. Шкура тут же поощряет Косого:

— Ай, молодца! Ну, уделал так уделал! Завтра заберёшь полдник Шныря. Согласны, братва?

Со всех сторон слышится одобрительный гул. «Ни хрена себе, заява! — охватывает меня приступ ярости. — Ничё, он за это ответит!» Вскочив с койки, я выскакиваю в коридор и что есть силы хлопаю дверью.

Пару раз я прохожу туда-сюда по коридору. Жду, вдруг откроется дверь, и Косой направится в туалет.

Из спальни доносятся возбуждённые голоса, изредка прерываемые смехом. К тому, что там происходит я не прислушиваюсь, мысленно смакуя предстоящую драку с Косым: перед началом скажу ему: «Если ты трусливая баба, надень лифчик и вставь в ухо серёжки. Если пацан, отвечай за базар…» Или даже так: «Когда-то ты струсил, наделал в штаны и смылся… Пришлось махаться за двоих. Теперь верни-ка мне долг!» Потом начнётся драка… Отметелю его крепко! Чтобы кровищи было побольше… Как с Апельсином, а то и хуже. Чё жалеть-то? Всё равно сидеть в карцере — будет, что вспомнить…

Потешив себя воображаемыми сценами беспощадного избиения, я начинаю подумывать, а не зайти ли мне в спальню и не ускорить ли начало благородной мести? Уже повернувшись было двери, в последний момент я меняю решение: «Не-е-е… Так нельзя… Договариваться о драке надо здесь, без свидетелей. Скажи я такое при всех, Шкура обязательно прикроет этого козла запретом на драки. Попробуй потом его вытащить! До утра не выползет… Захочет в сортир — попросится в Шкурину баночку…» Представив себе эту картинку, я невольно начинаю улыбаться. Тут же ловлю себя на мысли, что за этой улыбкой не кроется ни добра, ни сочувствия. Примерно так же я улыбался, охотясь с тапочкой за тараканами…

Наконец, мне надоедает бродить, и я направляюсь в туалет. «Если он выползет, то только в сортир… — оправдываю себя за то, что покинул пост. — Там его и подожду, заодно покурю…»

В туалете никого нет. Умываясь, я продолжаю обдумывать план мести: «Сильно бить его не стоит — дойдёт до ментов, точно посадят… Лишь бы он не струсил… А вообще всё верно придумано — пусть принимает решение один на один. Откажется — зайду в спальню и объявлю: при новом смотрящем пацан превратился в бабу. Шкуре объясню, что заранее согласен взять вину на себя, хер с ним, с карцером! Мне нужен Косой… Чё им терять-то? По-любому накажут меня. Если Косой победит, то у меня будет не только карцер, но ещё и позор. Если я набью ему харю, пока выйду из карцера, всё у него заживёт… А пацанам — развлечение… Чё от такого отказываться?»

После умывания устраиваюсь на туалетном подоконнике. С этой точки хорошо видны кабинки, умывальник и входная дверь. От запаха мочи и хлорки у меня начинает резать глаза, поэтому я приоткрываю окно и закуриваю. Выпустив дым, начинаю разглядывать ближайший ко мне унитаз: он до краёв заполнен нечистотами. «А эта откуда? — замечаю я невесть откуда взявшуюся муху, кружащую вокруг унитаза. — Небось, вкусненькое учуяла… Проснулась, сука, похавала… Немного полетает и… Задрыхнет в какой-нибудь щелочке до самой весны…»

Поразмышляв ещё немного о беззаботной мушиной жизни, я вновь переключаюсь на свои проблемы. «А вдруг не придёт? — скоблю я ногтями макушку. — Чё, до утра тут сидеть? Или идти спать? Я ж не засну с такой злостью… Ни за что не засну…» И тут же спешу себя успокоить: «Должен прийти, должен… Перед сном он всегда отправляется слить…» Покуривая влажную, отдающую плесенью «Приму», рисую в воображении картинку: «Во будет номер, когда он увидит меня! Интересно, сбежит или нет? Прикинусь шлангом, буду смотреть на него, как ни в чём не бывало… Будет один, может и забояться… Хоть бы зацепил кого-то прицепом…»

Скрипит входная дверь, и все мысли мгновенно вылетают у меня из головы. От волнения я даже задерживаю дыхание. Но, увы! В дверном проёме вижу не Косого, а всего лишь Лысого. Зайдя внутрь, он останавливается, прикуривает. Выпустив дым, меряет меня взглядом, после чего вразвалочку подходит к наиболее чистому унитазу и начинает мочиться. При этом бормочет:

— За такое надо драть жопу смотрящему. Скоро малые в говне утопнут… Раньше этого не было…

«Это чё, он меня хвалит? — недоумеваю я. — Похоже, что так… Только не понятно, какого смотрящего он ругает? Шкуру? Так на втором этаже не только наш класс. И вообще Шкура лежачий. Какой с него спрос?»

Лысый продолжает бурчать:

— Знал одного пидора, чемпиона по шашкам. А чтоб с мячом лучше всех — такого не знал… Футбол — пацанская игра…

Я начинаю улыбаться. Застёгивая ширинку, Лысый резко оборачивается. При этом он успевает заметить мою довольную физиономию:

— Хрена лыбишься? Думаешь, о тебе пекусь? Да плевал я на тебя! Дураком был, дураком и подохнешь. Хочешь, скажу тебе правду?

— Ага, — киваю головой и свешиваю ноги с подоконника.

Он подходит ко мне поближе:

— Ты — хреновый смотрящий. Была бы моя воля — драл бы тебя, как сидорову козу, делал бы из тебя человека. Стал бы ты годочков через пять самым главным, благодарил бы Лысого по гроб жизни.

— Если я такой хреновый, чё тогда на Шкуру катишь?

Он мне подмигивает:

— Шкура — очень хреновый. А я так думаю: лучше выбрать хренового, чем очень хренового.

— За это спасибо тебе, — вздыхаю я, вспомнив о том, что на сходняке, когда меня снимали, он только отмалчивался.

— Не за что, — усмехается Лысый, вытаскивает пачку и передаёт мне пару сигарет «L&M». — На, кури вот…

Сунув сигареты в карман, интересуюсь:

— Тебя назначат когда-нибудь главным?

— Может, и назначат, — отвечает он с сомнением в голосе, — только мне почему-то кажется, что ты до этого времени не доживёшь.

— Чё это, не доживу?

— Потому что дурак.

Отчеканив слово «дурак», Лысый направляется к крану. Пока он пьёт, я перевариваю его слова: «Гонит… Точняк, гонит. Станет смотрящим, и начнётся у меня другая жизнь… А пока буду жить, как живётся. Хоть он и назвал меня дураком, всё равно дал понять, что на меня рассчитывает…»

У самой двери я останавливаю его вопросом:

— Ты чё, только за этим и приходил, чтобы назвать меня дураком?

Он усмехается:

— Да больно надо! Провожал тёлку на ваш этаж… Потом отлить зашёл.

Лысый закрывает за собой дверь, а я припоминаю, что уже вторую неделю он ухлёстывает за новенькой малолеткой из нашего класса, толстушкой по кличке «Шара». «Умеют же люди устраиваться! — вздыхаю я, глядя на дверь. — Половину детдомовских девок перетрахал, на хорошем счету у начальства, всегда при деньгах… Гадом буду, станет смотрящим!»

Разминая сигарету, слышу приближающиеся к туалету шаги. «Кажется, двое… — улавливаю я на слух. — Один из них — тот, кто мне нужен… Это он так топает. Ладно, потом покурим…»

Первым в туалет заходит Максимка, следом за ним — Косой. У раковины оба замирают, как вкопанные. «Ой, чё это такое? — вижу в руках у Косого ту самую баночку, в которую мочится Шкура. — Вот это подарочек! Ну, спасибо!» Со всей возможной язвительностью я начинаю куражиться:

— Чё я вижу, братан! Значит, теперь ты не просто шестёрка, а козырная шестёрка! А ну, колись, ты ему сам держал? Небось, ещё и стряхивал?

Косой молча подходит к унитазу и выливает из баночки мочу. Я не унимаюсь:

— А ты и говно выноси из-под него! Ему же трудно на костылях в сортир топать, да и сидеть неудобно… Не царское это дело при таких шестёрках. Лёжа-то оно удобней. Пристроится Шкура на бочок, ты подстелешь газетку, после в неё же и завернёшь. Потом очко ему вытрешь — и до параши! Красота! За такой цирк разрешаю каждый день хавать мой полдник.

— А если бы ты ногу сломал? — не очень уверенно возражает Косой. — Тебе тоже не помогать?

«Чё он идиота из себя корчит? — начинаю закипать я от злости. — Совсем крыша поехала?» Смачно сплюнув, цежу сквозь зубы:

— Я бы сам до сортира дотопал.

Максимка дёргает его за рукав:

— Ладно, пошли…

Косой ставит баночку на пол и подходит к затопленному унитазу. Вжав голову в плечи, начинает мочиться.

— Сам виноват, — не оборачиваясь, бросает он мне. — Ты первый начал его доставать. Обозвал пидором…

Вспомнив, с каким удовольствием он мне в этом деле подыгрывал, я окончательно теряю над собой контроль. Пока Максимка умывается, я подскакиваю к Косому сзади, хватаю за шиворот и рывком опускаю его голову в унитаз. Плевать, что при этом меня самого обдаёт нечистотами, плевать, что он больно бьёт меня локтем в живот — главное, его голова едва ли не полностью погружается в зловонную жижу, и я понимаю, что за предательство отплатил ему сполна.

Упёршись руками в унитаз, он отчаянно пытается вырваться. Сзади подскакивает Максимка и пытается меня оттащить. Приходится пнуть его ногой. Попадаю точно в пах. Максимка начинает громко скулить, и только после этого я отпускаю свою жертву. Для пущей острастки со всей силы бью его кулаком в живот и толкаю на унитаз. Косой падает, ударяясь головой о фанерную стенку кабинки, и я понимаю, что сопротивления мне он уже не окажет.

Обернувшись, встречаюсь глазами с Максимкой. Он пятится назад, хотя я и не предпринимаю попыток начать с ним драку. Наоборот, говорю ему подчёркнуто миролюбивым тоном:

— Что ж ты, падла, забыл, кто заставил Апельсина на коленях просить у тебя прощение?

По его взгляду, а также по звукам за моей спиной я догадываюсь, что Косой пытается подняться. Резко развернувшись, бью его ногой прямо в перемазанное дерьмом лицо. Он вновь падает, но на этот раз, ударившись спиной об унитаз, начинает громко выть.

— Заткнись, урод! — шепчу ему угрожающе. — Убью!

Воспользовавшись случаем, Максимка пытается бежать, но я подставляю ногу, и он растягивается у самой раковины. «Теперь отступать поздно, — мелькает у меня в голове, —, а другого такого момента может и не представиться. Надо показать им, что такое настоящий смотрящий».

Я поднимаю Максимку за шиворот и подвожу к окну. Открываю настежь раму и приказываю:

— Прыгай!

— Высоко, ногу сломаю! — выбивает он дробь зубами. — Там кирпичи!

«Так оно и есть, — вспоминаю я о груде битого кирпича, которая свалена под этими окнами ещё во время прошлогоднего ремонта, — ну и чё с того? Таких уродов жалеть — себе дороже станет…»

— Прыгай, чучело! — тычу его кулаком в переносицу. — Не прыгнешь — утоплю в унитазе! Считаю до трёх… Раз, два…

Максимка заскакивает на подоконник, крестится и бросается вниз. «Ничё, как-нибудь выживет… — успокаиваю себя, услышав глухой удар тела о землю и душераздирающий крик. — Негры живучие… Будет у нас не спальня, а лазарет». Обернувшись к дрожащему и тихо поскуливающему Косому, командую:

— Теперь ты!

Он отрицательно мотает головой и хватается за унитаз. «Да ну его к лешему! — презрительно плюю в его сторону. — Ещё мараться об такого… Пусть сидит там в обнимку с парашей!»

— Пойду покурю в коридор, — подмигиваю ему с усмешкой. — Выползешь, заставлю говно жрать. Понял?

В ответ он согласно кивает головой. Я подхожу к раковине и мою руки. При этом слышу, как распахиваются окна этажом выше: Максимка прекращает орать и начинает жаловаться кому-то плаксивым тоном. «Пора сваливать, — решаю я. — Только для начала зайду к нашим… Надо устроить им шухер, чтобы надолго запомнили Шныря».

Из-за дверей спальни слышатся взрывы хохота. «Веселуха… А про Макса с Косым никто и не вспомнит…» — с этой мыслью переступаю порог и первым делом включаю свет. Анекдот в исполнении Шкуры прерывается на полуслове. Смерив меня взглядом, он выкрикивает:

— А ну, гаси лампочку! Был отбой.

Пропустив приказ мимо ушей, осматриваюсь. Все, кроме Гвоздя, лежат в кроватях. Никто при этом не спит. «Анекдотики шпарим? — жгу взглядом своего врага. — Ну-ну… Щас ты у меня посмеёшься…» Сидящий на стуле Гвоздь застывает с гитарой в руках. «А-а-а, понятненько! Выпустил струны! Вот и раскрылось, кто этим занимался…» — вспоминаю о том, что уже который раз мне пакостят подобным образом. Неспешно приближаюсь к перепуганному вредителю.

— Трудишься? — расплываюсь в улыбке и протягиваю руку к инструменту. — А ну, гони сюда!

Гвоздь послушно передаёт мне гитару. Его затравленный взгляд только усиливает мою ярость. «Коль уж попался, с этого придурка и начну», — принимаю решение и ударом ноги сбрасываю его со стула. Упав, он пытается призвать других на помощь, но в этот момент я наотмашь луплю его гитарой. От удара корпус инструмента разлетается в щепки, и в моих руках остаётся лишь гриф. Гвоздь поспешно скрывается под кроватью, оставляя на полу следы крови.

— Теперь с тобой разберёмся, — приближаюсь я к Шкуре и, ухватившись за спинку койки, переворачиваю её на бок.

Со своей загипсованной ногой он со страшным грохотом валится в проход. После падения начинает выть, корчась на полу от боли. Забившийся в дальний угол Гвоздь ему вторит. Никто из наших и не думает приходить на помощь пострадавшим. Сжимая в руках гриф, я обхожу ряды коек и при этом вразумляю присутствующих подчёркнуто спокойным тоном:

— Ваш новый смотрящий — дерьмо. Долго он не продержится. Летом слиняет Чума, и меня всё равно восстановят. Кто будет поддерживать эту гниду, — в этот момент я пинаю ногой загипсованную ногу Шкуры, — тот прямо сейчас может линять отсюда куда подальше. Каждый за всё ответит… Каждый! Только что я накормил Косого говном, а Максимку сбросил с окна. Чё, думаете я кого-то боюсь?

Набрав воздуха в лёгкие, Шкура издаёт пронзительный крик:

— Чума!!! На помощь!

Больше он ничего не успевает выкрикнуть. Я луплю его по голове грифом:

— Заткнись, тварь! Убью!

— Из рассечённого темени Шкуры брызжет кровь, и я вынужден вытирать её первым попавшимся под руку полотенцем. Затем затыкаю ему этим же полотенцем рот и продолжаю прежним, спокойным тоном:

— Подумаешь, дадут десять суток карцера! Хуже не будет, не захотят они, чтобы наш детдом опять прописали в газетах. Как только Пинча посадят, будет всё, как и раньше. Разве бывают такие смотрящие, как Шкура? Чё он умеет делать? В шашки играть? В шашки и Пинч умел играть! Но чё-то никто его за это смотрящим не делал…

Из-за двери со стороны лестницы слышится шум, и я понимаю, что надо спешить:

— Выйду из карцера, погляжу на вас… Ещё какая падла против меня вякнет — убью начисто! И ещё вам совет: кончайте шестерить перед Шкурой. Стану смотрящим, первым делом опустим этого боксёра… Зуб даю!

С трудом отрываю голову от бетонного пола. По всему телу разливается противная, ноющая боль. Ко всему прочему жутко хочется пить, но они пообещали, что до утра воды не дадут. Я подползаю к отхожему ведру, и меня опять начинает выворачивать наизнанку. Рвать уже нечем, изнутри идёт одна желчь. Сейчас бы глоток воды, и мне стало бы значительно легче. Но, увы… Остаётся только терпеть…

Вытянувшись на животе, я закрываю глаза и в очередной раз переживаю только что перенесённую экзекуцию…

«Пятый угол» — одно из самых страшных наказаний в детдоме. Обычно исполняют его старшие, но на этот раз они решили повязать моих одноклассников кровью — построили кругом и заставили привести приговор в исполнение…

Начало запомнил отчётливо… Меня вытолкнули в центр, и тут же кто-то нанёс мне удар ногой в спину. Упал, вскочил, развернулся — в этот момент новый удар и опять сзади… Старшие выстроились внешним кольцом — следили, чтобы никто не сачковал. Если кто-то застаивался, подталкивали в спину. Дескать, мочи его, гада! И они мочили со всё возрастающей силой и злостью…

Войдя в раж, сами выскакивали, как собаки. Без подсказок и толчков сзади. Вкус крови, инстинкт своры, рисовка перед старшими — на этом многое здесь держится…

По традиции «пятый угол» должен продолжаться до потери жертвой сознания. Симулировать глупо, да и не стал бы я этим заниматься. Держался до последнего. В итоге Чума не выдержал и подал команду старшим. Те заменили наших, и всё быстро кончилось. Очнулся уже в карцере…

Последнее, что запечатлелось в моей в памяти, — физиономия Лысого. Думал, этот вообще до меня не дотронется… Куда там! Получилось, он-то в конце и усердствовал больше других…

Болезненное забытьё, в течение которого я ни на мгновенье не перестаю дрожать от холода, прерывается идущим со стороны входа странным шорохом. Не попадая зуб на зуб, подползаю к двери и шепчу в замочную скважину:

— Кто там?

Оттуда доносится ответный шёпот:

— Это я, Косой.

— Чё тебе?

— Ты как?

«А его в кругу-то и не было, — припоминаю я искажённые злобой лица. — Наверное, мылся… А может, совесть замучила…»

— Дубняк… — выстукиваю в такт словам зубами. — А у вас там чё нового?

— У нас хреново! Шкуру и Макса увезли в больницу. Опять были менты… С ними Беня базарил… Нас Чума всех собрал, сказал, теперь у тебя будут проблемы.

«Ну, это понятно, — с трудом ворочаю я извилинами. — Жаба только что отвертелась, а тут — такой геморрой. Слышал, боров выборы провалил из-за нашего детского дома… Газетчики такого насочиняли про Пинча! Представляю, чё теперь они напишут… И как это у меня сорвало крышу? Сам не пойму…»

Позабыв обо всех наших распрях, прошу Косого, как друга:

— Принеси ключ, братан! Пожалуйста!

— Не могу, Шнырь… — он начинает шептать ещё тише. — На лестнице Чума караулит.

От этого известия мне становится совсем паршиво. Мало того, что не суждено отсюда бежать, ещё и Косой оказался засланным.

— Чё сразу-то не сказал?

— Чума боялся, что ты помер, — выдавливает он из себя после долгой паузы. — Решили меня послать на разведку.

— Вынюхивать пришёл? — бросаю ему со злостью и уползаю в дальний отсек. — Вали отсюда! Братан, называется…

«Надо заснуть! — приказываю себе, свернувшись калачиком. — Хрен знает, чё будет завтра? Вдруг опять начнут бить? Тогда силы нужны…»

Холод так и не даёт мне забыться. Тонкий спортивный костюмчик — не та одежда, в которой можно заснуть зимой в нашем карцере. То и дело я вынужден вскакивать, чтобы немного согреться движением. Десяток приседаний, десяток отжиманий — и можно ненадолго прилечь. Измотав себя этими упражнениями, в какой-то момент я начинаю ощущать, что мои руки и ноги дрожат не от холода, а от усталости. «Кажись, перестарался, — ругаю себя за это, — завтра мышцы будут болеть… А если опять пятый угол? Они могут и повторить…»

С этого момента я греюсь ходьбой. Десять шагов в одну сторону, десять — в другую. Сто раз по кругу прошёл — можно отдохнуть. О жажде стараюсь не думать. Мысли о воде порождают панику. «Я вытерплю, — убеждаю себя всеми правдами и неправдами. — Они думают, буду плакать, просить прощение… Не дождутся! Увидит Чума мою стойкость и поймёт, какого смотрящего потерял… И Лысый увидит! Они ещё попросят меня вернуться в начальники… Поведут наверх, а я буду им улыбаться. И воды не попрошу!» Представив себе их физиономии, я усаживаюсь на пол и затыкаю кулаком рот. Опасаюсь, вдруг кто-то притаился за дверью? Не хочу, чтобы услышали мой плач.

Лучшее лекарство от пакостной жалости к самому себе — это злоба. Поэтому я поднимаюсь и продолжаю ходьбу, перебирая в памяти тех, кому следует пожелать смерти: «Первым делом пусть сдохнет цыган! Не случись эта драка, жила бы мать и жила… Не было бы этого проклятого детского дома, смотрящих, воспиков, спонсоров…» Вспомнив о спонсорской «крыше», я мысленно представляю себе лоснящуюся физиономию борова: «Этот тоже пусть сдохнет! Всё обломал мне, гад… И за что такая невезуха? Только-только нормально пристроился, а тут он на пути…»

Затем я перебираю врагов рангом поменьше: Чуму, Липу, Шкуру, его подружку Шайбу, Гвоздя… «Косой? — переключаюсь я на бывшего друга. — Он просто слабак. Липнет к тому, кто сильный. Вчера — ко мне, сегодня — к Шкуре… Завтра — к кому-нибудь ещё… Может, опять ко мне. Хотя вряд ли… Чё-то мне кажется, что смотрящим я уже не стану. Наверное, Лысый на меня зуб наточил… То, было, хвалил, а то как засветит в ухо!»

Опустившись на пол в углу, я поджимаю колени к подбородку и обхватываю их руками. «Можно и подремать, — думаю я об отдыхе, нащупав затылком небольшую выемку в стене, — теперь голова не свалится, а в сидячем положении не так холодно…»

Слышится скрежет ключа в замочной скважине. Подниматься нет никакого желания. «Чё я, бычок, чтобы послушно идти на бойню? — оправдываюсь за собственное бессилие. — Пусть думают, что я помираю…»

Открывается дверь и по карцеру начинает шарить лучик фонарика. Я продолжаю сидеть на месте, уткнувшись лицом в колени.

— Шнырь, на выход! — командует из-за двери Чума.

Я не двигаюсь с места.

— Антоша, приехал детский доктор, он осмотрит тебя в медкабинете, — доносится голос Жабы, — выпьешь горячего чая с сахаром… Согреешься.

«Прямо сказка какая-то, — недоумеваю я, поднимаясь с места, — чё-то в лесу сдохло… Или опять бесплатный сыр в мышеловке?»

Сквозь толпу у дверей медкабинета я прохожу, как герой. Чума придерживает меня за шиворот, но мне это льстит: «Пусть знают, что после такого наказания меня боится не кто-нибудь, а сам главный смотрящий!»

— Чё вылупился? — делаю выпад в сторону Гвоздя. — Вернусь, будешь и ты говно жрать!

Стоящий поодаль Косой опускает голову. «Понимает, на какого говноеда намекаю», — ухмыляюсь я собственной шутке. Пальцы Чумы больно впиваются в мою шею, но я продолжаю улыбаться. Мне на глаза попадается Шайба. Ей бросаю небрежно:

— Почистишь сортир! Вернусь — проверю.

Чума остаётся снаружи, внутрь заходим я и Жаба. В кабинете нас поджидают Баян и прибывший доктор. Выглядит он потешно: высокий, сутулый, худющий, как жердь, абсолютно лысый и с затемнёнными очками на горбатой переносице. «Точно, пугало!» — даю ему кличку и без спросу усаживаюсь на стул.

В кабинете сильно накурено, и вошедшая Жаба просит открыть окно. Баян распахивает одну из створок, и в помещение врывается холод. Я начинаю ёжиться. Обратив на это внимание, Баян снимает с вешалки куртку. «Это другое дело, — кошусь я на приставной стол, где гудит закипающий чайник. — Молодец, мужик, дотумкал…» Баян выгребает содержимое из карманов и протягивает куртку мне. Утеплившись, вновь перевожу взгляд на чайник:

— Обещали горячего!

Пришлый доктор отрывает голову от своей писанины и принимается изучать меня, приспустив очки чуть ниже переносицы.

— С заваркой и сахаром, — добавляю я уже не так уверенно, уловив в его взгляде что-то недоброе.

— Леонид Петрович, — ледяным тоном обращается Жаба к Баяну, — будьте любезны, оставьте нас одних.

Баян послушно выходит. Жаба поднимается и закрывает за ним дверь на щеколду. Усевшись на диванчике у входа, она произносит с улыбкой:

— Сейчас будет чай. И сахар, и конфеты. Только вначале, Антоша, тебя осмотрит доктор.

— Чё на меня смотреть? — недовольно бурчу в ответ. — Охренели, что ли? Чаю давайте! Я от холода чуть не сдох в вашем карцере! И воды не давали!

«Не хотел ведь жаловаться, а пришлось, — сокрушаюсь я проявленной слабости. — Хорошо, Чума не слышал… А то получил бы прям тут пятый угол».

— В карцере? — наконец, подаёт голос доктор. — И воды не давали?!

Жаба разводит руками:

— Помешался парень!

«Ага, кажись, в штаны наложила!» — улавливаю я нотки беспокойства в её голосе, после чего обрушиваю на доктора лавину жалоб:

— Карцер у нас в подвале, где было убежище. Самая дальняя дверь по коридору… Не знали? Только не думайте, я не про то хочу сказать. Пусть будет карцер, лишь бы одёжку давали зимой! Или хотя бы матрас… Пусть даже пожрать не дают, кто бы против? А без одёжки хреново… И без воды тоже.

— Я же говорила! — впивается Жаба глазами в долговязого. — Буйное помешательство!

— Так и запишем: психоз, — он царапает ручкой, склонив на бок голову. — Это не страшно… Поколем ему витаминчики — всё пройдёт…

Закончив писанину, доктор поднимается и подходит к медицинскому шкафчику. Глядя ему в спину, скребу ногтями макушку: «Витаминчики вообще-то хавают, на хрена их колоть?» От шкафа он возвращается с жестяным судочком, внутри которого лежит шприц. Он кладёт инструменты на стол, бормоча при этом себе под нос:

— Сейчас ошпарим кипяточком, и всё будет славненько… Сделаем укольчик, потом чайку попьём… Где тут у нас витаминчик?

Он шарит в нагрудном кармане халата, извлекает оттуда ампулу и кладёт её на стол. Скосив глаза, читаю: «Аминазин». Меня обдаёт жаром: «Ни хера себе, витаминчик! А потом ещё лампой в глаза? Ну, уж нет!» Я бросаю взгляд в сторону Жабы. Она с нетерпением поглядывает на часы.

«До окна три шага, — лихорадочно прикидываю свои шансы на побег, — старуха не догонит… Прыгать невысоко: метра три, не больше… Догнать может пугало…»

Повернувшись ко мне спиной на крутящемся кресле, доктор включает чайник. Слышится гул, и я вспоминаю, что вода совсем недавно кипела. «Надо спешить, — решаюсь я на отчаянный поступок, — ещё секунда — и будет поздно».

Осторожно, чтобы не греметь, беру шприц. В этот момент доктор тянет руку к закипающему чайнику. Почуяв неладное, Жаба подаёт голос:

— Этим не играются!

— Можно посмотреть? — поднимаюсь я со стула и подхожу к доктору сзади. — Первый раз вижу такое!

Чайник отключается, долговязый поднимает его, и в этот момент я наношу удар. Игла вонзается чуть ниже мочки докторского уха, а из опрокинувшегося чайника на его ноги выливается кипяток. Раздаётся звериный вопль, который немедленно подхватывает Жаба.

Не мешкая, я устремляюсь к окну. Жаба бросается наперерез. «Вот тебе и сердечница!» — успеваю отметить, запрыгивая на подоконник. Секундной паузы, в течение которой я присматриваю место, куда бы сигануть, ей оказывается достаточно, чтобы добежать до окна и ухватить меня за куртку. В этот момент я прыгаю, рассчитывая на то, что она меня не удержит. Так оно и происходит. Оказавшись на земле, со всех ног бросаюсь к щели в ограде, через которую не раз сбегал в город…

«Время в запасе есть… Пока разыщут Чуму, надо уйти подальше… Пересижу где-нибудь, потом сяду на электричку и уеду…» — с этими мыслями, петляя по знакомым подворотням, я убегаю в сторону городских окраин…

———————

Антон Клюшев ©

Добавление комментариев

Вы должны авторизоваться, для добавления комментариев.