«Детский дом». Глава 3

18 Октябрь 2009 года

Утром, по пути в умывальную, Косой докладывает:

— Не стал стал тебя будить, но ты опять…

— Ну и чё? — даже не пытаюсь я маскировать неприязнь в голосе, а в голове тем временем стучит: «Вот же, гад! Нашёл припадочного… Главное, никто не слышит, а этому больше всех надо! Точняк, врёт! Спрашивается, на хрена?»

— Сильно, — вздыхает Косой, — мамку звал…

Этого я вынести не могу. Хватаю его за майку, накручиваю на руку и говорю отрывисто и зло:

— Ты чё гонишь? Обиделся за свою мать, теперь мне лажу клеишь?

Косой испуганно бормочет:

— Не гоню, Шнырь! В натуре было…

Не обращая внимания на проходящих мимо, я продолжаю гнуть своё:

— Ещё раз вякнешь про мою мать — получишь в рожу! Мне Липа передал, чтобы твоя не заходила, понял? Ли-па! Думаешь, завидую тебе? Да на хрена оно мне нужно?

У него на глазах наворачиваются слёзы:

— Ничего я такого не думаю. Врач говорит, до зимы она не доживёт. Я же говорил тебе, помнишь?

Я отпускаю его майку и отвечаю менее злобно:

— Мне до лампочки, пусть хоть до весны живёт. А про мою кончай базарить!

— У Чунга-Чанги спроси, — кивает Косой в сторону спешащего на умывание Максимки.

— Не хочу, — усмехаюсь я, — ты им сам эти басни рассказываешь, а они тебе верят.

Косой разворачивается и молча направляется в умывальную. На душе делается погано. «Не надо было наезжать на него, как танк, — гложет меня запоздалое раскаянье, — всё же друг, не хрен собачий… Теперь точно обидится. Ну, догадался я откуда ноги растут, но за язык-то меня никто не тянул…»

В самом паршивом настроении я направляюсь вслед за Косым.

— Эй, привет! — окликает меня из-за спины Ворона.

Её голос действует на меня, словно удар током. Я оборачиваюсь. Она приближается ко мне, вся светящаяся от счастья. На ней обновки: босоножки кремового цвета, белоснежные гольфы, джинсовые шортики и светлая маечка с идиотской надписью «Работать по-стахановски!». Приглядевшись, замечаю новые серёжки, колечко и часики.

— Привет, — отвечаю ей хмуро.

Нисколько не смущаясь, она интересуется:

— Знаешь, где я была?

Кровь приливает к моему лицу, и я чувствую, что начинают гореть щёки. Ошарашенный такой прямотой, выдавливаю:

— Уже все знают…

— И чего скажешь? — демонстрируя обновки, она поворачивается ко мне то одним боком, то другим. — Нравится?

— Прикоцанная… — неопределённо комментирую я её приобретения.

Ворона фыркает:

— Знаешь, сколько это стоит?

— Ну, много… И чё с того?

Ворона испускает тяжкий вздох, сетуя на мою недогадливость:

— А то, что твоя подружка теперь будет ходить, как взрослая!

— До этого тоже было неплохо, — даю понять ей, что меня такими доводами не проймёшь.

— Ты что, не понимаешь? Мне хочется быть красивой!

На это и возразить нечего: сам-то я никогда не куплю ей такое. Поэтому молчу, потупив взор, а она не унимается, добивая меня своими откровениями:

— Дядя Миша прикольный! Он и про тебя спрашивал…

— С какого хрена? — вскидываю я голову. Понимая, что сболтнула лишнее, на сей раз уже Ворона прячет глаза:

— Хотел узнать, девочка я или нет.

От этого признания меня едва не перекашивает:

— И ты всё рассказала? С кем, когда, сколько раз…

Она взвивается:

— Ой, ну и что? Подумаешь, тайна! Я и девчонкам рассказывала.

— Про дядю Мишу?

— Нет, про тебя!

— Про меня? — ужасаюсь я.

— А что? — подбоченивается Ворона, и её глазки суживаются. — Нельзя?

— Шайба знает?

— Знает!

Я хватаюсь за голову:

— Она же Жабе стучит! Ты чё, дура?

Ворона крутит пальцем у виска:

— Дядя Миша меня в кабинете у Жабы и спрашивал… При ней! Не буду же я врать?

Если вдуматься, ничего особо страшного в этих признаниях нет, но меня бесит, что Ворона выдала нашу тайну. В голове колобродят мысли: «Надо послать её… Вообще сдурела… Кто же так делает? Я никому не говорил, а она всем растрезвонила… Хотя, как это не говорил? А в беседке? Похвастался, что у меня секс, потом Беня сдал её борову… Получается, я сделал намного хуже… Не-е-е, посылать нельзя… Да и жалко… Вдруг она больше не будет ездить к этому борову? Если так, станет у нас всё, как и прежде. Тогда и растолкую ей, что трепать про такое стрёмно…»

— Ещё поедешь к нему? — спрашиваю у неё в надежде услышать отрицательный ответ.

— Ага, через неделю! — радостно трясёт головой Ворона. — Дядя Миша только по выходным может.

От этих слов в груди у меня образуется пустота, но я виду не подаю, держу себя в руках.

— А чё он тебя выбрал? — пытаюсь прощупать, не догадывается ли она, что это я подставил её борову.

— Беня посоветовал. Ты же сам меня с ним познакомил! — отвечает Ворона, даже не пытаясь упрекнуть меня этим обстоятельством.

Чтобы не развивать эту тему и не давать ей повода для взаимных претензий, перевожу разговор на другое:

— И чё, понравилось с дядей Мишей?

В ответ она тараторит без запинки, словно вызубренный урок:

— Ой, забыла! Дядя Миша просил тебе передать, что у девчонок свои обязанности, у пацанов — свои. Ты служишь Чуме, Чума — Бене, Беня — дяде Мише. А я прямо служу дяде Мише. Все ему служат, ничего тут плохого нет. Понял?

Я уже готов с ней согласиться, но в это время в другом конце коридора показывается делегация: Жаба, Чума и Апельсин с перебинтованной головой. Всё, что я хотел сказать, моментально отходит на второй план, и в голове возникает сумбур: «О-па! И Чума тут… Будет мне сейчас! Рожа-то у Жабы перекошенная… А может, и не будет… Апельсин-то живой, здоровый. Подумаешь, голова в бинтах! Чё теперь, казнить меня за это?»

Ворона перехватывает мой взгляд и оборачивается. Быстро сориентировавшись, она произносит скороговоркой:

— Шайба сказала, тебя в карцер посадят, потому что Апельсин ментам заложил… Пришлось Жабе куда-то звонить среди ночи… Хочешь, попрошу за тебя? Она мне не откажет, ведь я-то могу и дяде Мише пожаловаться! Скажу, это ты из-за меня… Какой с тебя спрос, когда ты чуть от ревности не лопнул?

Меня это бесит: «Ну, и дела! Как пацанам в глаза глядеть после такого? Это что ж получается? За её шмоньку спрятался? Да подумаешь, карцер! Испугали ежа голой задницей!»

— Отвали, Ворона! — отвечаю ей таким решительным тоном, что она невольно отступает на шаг назад. — Иди, умывайся. Тебя карцер не касается, сам разберусь!

Она медлит, и я вынужден прикрикнуть на неё довольно грубо:

— Сказал тебе, вали! Чё, не ясно?

Презрительно фыркнув, она удаляется, а я сердито бросаю ей вслед:

— Лучше в душ сходи!

Ворона оборачивается и крутит у виска пальцем. В сердцах я сплёвываю и отправляюсь навстречу троице. Приблизившись, Жаба начинает выговаривать мне, грозя в такт словам указательным пальцем:

— Ты меня очень подвёл, Антон. Мыслимое ли дело — дошло до милиции! Леонид Петрович, конечно, пытался тебя выгородить, но получилось неубедительно. Тебя запросто могли забрать в отделение! Представляешь, какое было бы пятно на нашем учреждении? Пришлось будить меня среди ночи… И только после того, как я включила все свои связи, скандал замяли.

Произнеся слово «связи», она тычет вверх пальцем и устремляет туда свой взгляд. Я тоже поднимаю голову, но вижу только потрескавшуюся штукатурку на потолке, затянутую по углам паутиной. Жаба, тем временем, продолжает:

— А если бы пришлось будить самого Михал Евграфыча? Ты только подумай, чем это могло для тебя кончиться!

Задыхаясь от возмущения, Жаба переводит взгляд на Чуму. Тот незаметно подмигивает мне:

— Пошли, герой… Сутки в карцере за нарушение дисциплины!

— И этого мало! — добавляет Жаба обиженным тоном. — Я бы дала ему трое суток…

Перед тем как двинуться к лестнице, бросаю на Апельсина взгляд. Вид у него неважнецкий: глаза потухшие, физиономия в ссадинах, губы разбиты. Ловлю себя на том, что у меня совсем не осталось к нему злости. С другой стороны, и сочувствия не появилось: надо уметь отвечать за свои слова и поступки.

По пути в подвал мы заходим в преподавательскую за ключами от карцера. Днём они всегда висят на гвоздике у двери. Вряд ли кто осмелиться их стащить: за такое пять суток дадут, не меньше. Если в карцере кто-то сидит, на ночь их забирает главный смотрящий. Раньше ключи всегда находились у него в кармане, но после небольшого пожара инспекторы заставили вывесить ключ на видное место. Мы тогда ещё долго смеялись: интересно, сообщила Жаба пожарным о назначении этого помещения?

Спустившись в подвальный сумрак, Чума похлопывает меня по плечу:

— Не бзди, пацан, всё будет путём. Беня сказал, поддержать…

Он протягивает мне пару сигарет и спички. Передачу принимаю молча, про себя думаю: «Чё, мне спасибо ему за это говорить? Да, пошёл он!» Чума достаёт из кармана связку ключей, выбирает нужный, затем долго возится с замком. У двери совсем темно. Единственная на весь подвал лампочка висит у самой лестницы, а карцер находится в конце коридора. Лязгая ключами в замочной скважине, Чума с ехидцей бросает через плечо:

— Крыс боишься?

— Чё я девка, что ли? — вспыхиваю в ответ и тут же осекаюсь, вспомнив о том, что виноват.

Чума насмешливо хмыкает, продолжая ковырять в замочной скважине.

— Надо двуногих бояться, — повторяю однажды услышанную от матери фразу. Она произнесла её, когда во время ночевки на каком-то заброшенном складе я заорал, испугавшись нашествия мышей.

В этот момент ржавые петли издают протяжный вой, и меня обдаёт волной сырости.

— А тут и двуногие водятся! — усмехается Чума и издевательски добавляет:

— Милости просим!

Я без колебаний захожу внутрь и усаживаюсь подальше от параши на бетонный пол. Дверь закрывается. «Дождусь завтрака, потом можно и выспаться…» — шепчу сам себе и закрываю глаза.

Со дня моего последнего заточения в карцер условия содержания здесь только ухудшились. Во-первых, Чума придумал, чтобы провинившиеся отбывали наказание в полной темноте. «Ну что ж, для большего воспитательного эффекта можно…» — согласилась Жаба, и нововведение состоялось. Во-вторых, после прорыва труб в подвале завелась сырость. Мало того, что дышать стало труднее, вдобавок появился довольно неприятный запах. Ну, и в-третьих, решением Чумы отсюда убрали нары. «И так сойдёт, — объяснил своё предложение Чума, — летом душно, зимой можно выдавать тёплые вещи». Беня его поддержал: «Какие нары? Может, туда ещё и джакузи поставить?»

Красивое и загадочное слово «джакузи» с тех пор для меня стало символом чего-то недостижимого, мерилом сказочного богатства. Чтобы не прослыть простофилей, я не рискнул уточнить у Бени, что оно означает. Опасаясь забыть, не поленился записать его на бумажке. Позднее у кого только не спрашивал: у друзей-одноклассников, у Чумы и даже у воспитателей, но никто из них не открыл мне, что скрывается за этим магическим набором букв.

Очутившись в карцере, я, конечно, вспоминаю про эту загадочную джакузи, которой здесь не место. В голове мелькает мысль: «Она и пахнет-то, наверное, хорошо… Не то что параша». Поразмыслив ещё немного, прихожу к такому умозаключению: «Красивое слово — приятная вещь. Звучит-то как: джа-ку-зи… Прямо музыка какая-то! Другое дело — параша. От одного слова тошнит…»

Помещение карцера довольно просторное. Этим-то оно, возможно, и отличается от штрафных изоляторов в тюрьмах, в которых, по словам Бени, не развернуться. Наша темница состоит из двух комнат, устроенных вагончиками. Когда-то между ними была металлическая дверь, но Жаба распорядилась снять её и сдать на металлолом. Каждая из комнат — шагов по десять в длину. Правда, комнаты довольно узкие: от стены до стены шага четыре, не больше. Из утвари внутри — только отхожее ведро с крышкой. Зимой наказанным выдают матрасы, летом такая роскошь не положена. Когда-то входная дверь запиралась изнутри, но с тех пор, как помещение было переоборудовано под карцер, засов был снят и переставлен наружу.

Начинаю прислушиваться и тут же улавливаю шорох в дальней комнате. «Крысы! — настораживаюсь я и на всякий случай снимаю с ноги тапочек. — Сунется — зашибу». Шорох стихает. Замираю и я, зажав в руке своё единственное оружие. С потолка капает: «Наверху сортир, видно, трубы текут…» Чтобы хоть как-то скоротать время, начинаю считать падающие с потолка капли. Довольно скоро сбиваюсь, лезу в карман и достаю полученную от Чумы передачку. «Покурить или подождать? Не-е-е… Лучше потерпеть… Две сигареты на сутки — по половинке выйдет четыре перекура. Подымлю после завтрака, потом — после обеда и после ужина. Ещё одна половинка останется на ночь… Её тоже можно располовинить… Точно, так и сделаю…» Открыв коробок, пересчитываю спички: «Пять штук — нормально. Одна будет про запас…»

Внезапно голову пронзает мысль: «Чё это Беня обо мне так печётся? Надо же, велел поддержать!» Немного поразмыслив, понимаю, что одно из двух: либо вину свою чует, либо что-то замыслил. Последнее настораживает: «Хуже будет, если задумал… А вообще, на то и похоже… Куревом подогрели… Чё это они так расщедрились? Хавчик и табак всегда от пацанов передают. На хрен бы оно упало самому главному? Не понятно… С Беней надо быть осторожным. А то можно запросто повестись на какую-нибудь шнягу!»

Снова слышится шорох, и я вновь готовлюсь отразить крысиное нападение. «Знал бы — сунул ножик в карман. У Косого есть раскладной с двумя лезвиями… Он бы дал, хоть я на него и наехал без понту… Надо будет помириться… Да он первый ко мне и подойдёт! Я-то его знаю… Кто из карцера выходит, тот у нас почти как герой. Когда Косой вышел, я ему своё масло отдал, а в полдник — грохотульку…»

Кап… кап… кап… — бьют капли о бетонный пол, и эти монотонные удары нагоняют на меня сон. «Можно и покемарить, — зеваю во весь рот, — всё равно завтрак принесут нескоро… Пока пожрут, пока Чума вспомнит…» Я укладываюсь спиной к стене и поджимаю ноги, заслонив лицо рукой с зажатой в кулаке тапочкой.

Как назло, в тот момент, когда я занимаю более-менее удобное положение, сон куда-то улетучивается. В голову лезут мысли о Вороне: «Зря её погнал… Надо было по-другому… Мог бы просто сказать: „Надо с Жабой перебазарить“, а я ей: „Отвали!“… Теперь обиделась девчонка… Она ко мне со всей душой, а я…»

Немного погоревав, вспоминаю о её поступке и начинаю думать иначе: «А может, правильно я сделал? Чё это за фокусы? Значит, по выходным — к борову на заработки, среди недели — хавай, Антоша, объедки, щупай её обновки! Поступлю, как Чума: заведу себе вторую девку! А там, глядишь, надоест борову Ворона, и она снова моя…»

Когда моё сердце в очередной раз начинает разрываться между обидой на Ворону и жалостью к ней, откуда-то из глубины второй комнаты раздаётся глухой голос:

— Эй, кто здесь?

От испуга у меня перехватывает дыхание. Я вскакиваю и дрожащим голосом отвечаю:

— Я… Шнырь… А ты кто?

— Шны-ы-ырь?! — слышу удивлённое восклицание, и в тот же момент до меня доходит, кому принадлежит этот голос.

— Пинч, что ли? — спрашиваю я брезгливо.

— Угадал, — отзывается голос из темноты.

«Ну и сосед у меня! — кривлю физиономию, пользуясь тем, что всё равно ничего не видно. — Это чё, специально? То-то Чума про крысу двуногую базарил… Издевался, падла…»

— Тебя за драку? — интересуется Пинч.

— Ага! — буркаю я и спешу замять обсуждение моих неприятностей. — А тебя?

Он тяжко вздыхает:

— Вчера менты приехали, я сдуру подошёл и нажаловался. Они всё выслушали, записали… Потом позвали врачиху со скорой помощи. Пока она меня смотрела, менты куда-то позвонили и смылись…

— И чё?

— А ничё… Чума меня за шкварник — и сюда.

— Не-е, ну ты даёшь! — пытаюсь вправить ему мозги. — Думал, менты за тебя подпишутся? Ты чё, первый день в детдоме?

В ответ он молчит. «Ну и хрен с тобой!» — решаю я и начинаю моститься к стеночке. «Раз, два, три…» — начинаю считать падающие капли, но со счёта меня сбивают шаги Пинча. «Чё ему надо?» — настораживаюсь я и на всякий случай сжимаю кулак.

— Ты где? — доносится из темноты.

— Тут, а чё? — отвечаю я с вызовом. — Только без дураков, а то орать буду! Чума прибежит — открутит тебе башку.

Пинч усаживается рядом:

— Хорошего человека обижать западло…

— Чё это я хороший? — ощетиниваюсь в ответ и инстинктивно отодвигаюсь немного подальше.

— В коридоре Баяна встретил. Он сказал, что ты Апельсина искалечил. Это что, из-за меня?

После недолгого колебания выдавливаю:

— Ну, да… Из-за тебя.

— Спасибо, — произносит он еле слышно.

— Не за что… — усмехаюсь я тому, как ловко обезопасил себя от его возможных придурей.

Немного помолчав, Пинч осторожно интересуется:

— Тебя на сколько посадили?

— На сутки.

Он вздыхает:

— Меня на трое суток…

— До фига, — сочувственно вздыхаю в ответ, а про себя думаю: «Могли бы и больше дать…»

— Ты сирота? — озадачивает он меня вопросом.

— Угу, — приходится согласиться мне, хотя я не люблю болтать о своём прошлом.

— А моя жива… — откровенничает он. — В тюрьме она…

— Знаю.

— Хочешь, прочту тебе стихи про детский дом? — вновь озадачивает меня Пинч.

— Валяй, — кривлю физиономию в темноте, а сам думаю: «Чё за пидорские замашки? Стишки в темноте читать… Нашёл слушателя!»

Пинч делает глубокий вздох и начинает бубнить какую-то сиротскую тягомотину:

Здравствуй, мама, это я, твой Серёжа,
я пишу тебе из детского дома…

— А чё? Нормальные стихи… — вставляю, пока он переводит дух. — Очень даже путёвые!

Пинч продолжает чтение, а  меня просто бесит — любят детдомоские себя разжалобить! Но я — не такой! Мне повезло…

— Ну, как? — осторожно прощупывает Пинч моё впечатление от услышанного.

Я отвечаю уклончиво, вопросом на вопрос:

— Сам сочинил?

— Не-е-е… В приюте слышал… Пацаны под гитару пели.

— Надо будет слова списать.

— Значит, понравилось?

— Да, так… — пожимаю плечами. — Сойдёт.

Немного помолчав, спрашиваю:

— Слышь? Тебе где лучше, здесь или в приюте?

— Дома! — отвечает он не задумываясь.

— Ну, а всё же? — пытаюсь от скуки вызвать его на откровения.

Лично мне, что там, что здесь — один чёрт, я такой, что везде приспособлюсь. Другое дело — такой, как он. Тем более, что о его злоключениях в приюте у нас ходят самые разные слухи.

— Хуже было в приюте, — произносит он тихим, бесстрастным голосом. — Когда попробовал защищаться, устроили пятый угол. Потом сдали в медчасть. Я, дурак, начал фельдшеру жаловаться… Тот позвонил, приехал врач с областного детдома. Поставил диагноз: психоз. Сказал, надо колоть витамины. Откуда мне было знать, что такое аминазин?

— А чё это? — интересуюсь, вроде как между прочим, хотя любопытство меня гложет.

— Хуже смерти! Сначала больно, потом начинается депрессняк… Лежишь, смотришь в одну точку и мечтаешь подохнуть… А смерть всё не приходит. И нет сил, чтобы в петлю залезть… Самое страшное, когда хочешь копыта откинуть, а в тебя будто свинца накачали…

— А ты бы спал в это время! — приходит мне в голову, как можно бороться с такой напастью.

— Легко сказать… — усмехается он с нескрываемой горечью. — Сверху лампочка светит… Прям, как прожектор. Даже через веки пробивает. Ещё и музыка орёт…

— Как, говоришь, называется это лекарство?

— А-ми-на-зин, — диктует он по слогам, будто я собираюсь записывать. — Тебе-то оно зачем? Таким, как ты, эту парашу не колят…

— Ну, мало ли? Может, девчонке своей расскажу… Она хочет на фельдшера учиться.

Пинч хмыкает:

— Вам что, говорить больше не о чем?

Отвечаю ему мысленно: «Поверил? Ну, и дурак! Больно нужно таким Ворону грузить! А вот братве можно и рассказать на ночь… Типа страшилки… Ещё и привру при этом с три короба!»

Скрипят ржавые петли, открывается дверь и из полумрака подвального коридора слышится голос Чумы:

— Шнырь, а ну поди сюда, жратву прими!

Увидев свой завтрак, облизываюсь: тройное масло, три куска хлеба, конфета «Гулливер», манная каша и чай. Чума комментирует:

— Масло — от братвы, конфету твоя передала. Каша, извиняй, застыла. Зато чай — купеческий. Это — с моего подгона.

Купеческий — значит, настоящий, первой заварки, а не те «нефеля», что готовят младшим на кухне. По неписанным законам детдома Чушка всегда «подгоняет» нормальную еду для старших смотрящих. У них бывают такие кушанья, о которых нам даже мечтать не приходится: жареная картошка, пельмени, вареники. Ну и, естественно, чай…

— Курево не передали? — деловито интересуюсь я, с сам размышляю: «Надо же — мне, да с подгона перепало! Точняк: чё-то задумали…»

— Будет в обед… Ваши пошли в город стрелять…

На том же подносе, на самом краю — завтрак Пинча: баночка с водой и горбушка ржаного хлеба. Чуть повысив голос, чтобы слышал мой сосед по карцеру, Чума даёт мне советы:

— Займи дальнюю хату, нехай петух сидит у параши! Слышь, козёл? — последние слова он адресует Пинчу.

— Слышу, — глухим голосом отзывается тот из темноты.

— Как тебе компания? — ухмыляется Чума. — Блевать не тянет?

— Удружили… — хмуро бросаю я и ухожу с подносом внутрь.

— Дело такое… Соседей по камере не выбирают, — усмехается главный и закрывает дверь.

Усевшись на прежнее место, ставлю поднос в ногах. Жду, пока стихнут шаги в коридоре, затем зову Пинча:

— Эй, чё сидишь? Иди хавать…

«Надо с ним поделиться… — вздыхаю я с сожалением. — Ведёт-то себя нормально… Лучше его задобрить, а то мало ли что взбредёт ему в голову ночью?»

Пинч подходит и усаживается рядом. Я говорю ему шёпотом:

— Пайку делю пополам… Только не говори никому: всё равно откажусь!

— Спасибо! — так же шёпотом произносит Пинч. — Не скажу, не бойся…

Ложкой намазываю на хлеб кубик масла, сверху кладу его горбушку. Передаю всё это на ощупь. Он начинает жевать. Себе оставляю два масла и два хлеба. Всё равно он не видит, сколько еды принесли…

— Ещё каша будет! — сообщаю очередную добрую весть. — Погоди, отгребу половину…

— Серьёзно?! — он явно не верит своему счастью. — Классный ты парень!

— Сколько раз тут был? — спрашиваю я не потому, что мне это интересно, а лишь ради того, чтобы не выслушивать его похвалы.

— Уже со счёта сбился, — вздыхает Пинч.

— А я второй раз…

Пока мы молча жуём, я размышляю: «Ничё страшного… Я ж не потому с ним поделился, что пожалел, а из хитрости…»

Закончив есть, переливаю в его баночку половину своего чая. Теперь можно и подымить. В этот момент до меня доходит: «Вот, чёрт! Придётся с ним сигаретами делиться… В обед-то донесут, но всё равно жалко…» Поразмыслив, понимаю, что никаких вариантов, кроме честного, здесь нет:

— Слышь? У меня две «Примы». Одна — твоя, одна — моя. Только спичек всего пять. По две на каждого и одна — в запас.

— А я не курю, — спокойно сообщает Пинч. — Бросил…

Довольный тем, что не придётся делить табак, я чиркаю спичкой, и в этот момент он произносит:

— Не гаси! Глянь, что они со мной сделали!

Даже при таком слабеньком свете лицо его выглядит ужасно. Смотреть на такое неприятно, и я спешу задуть огонёк.

— Это всё Лысый? — спрашиваю после пары затяжек.

— Ваши тоже добавили.

— Апельсин?

— Все…

— И Шкура тоже? — с недоверием переспрашиваю я. — Он же с тобой в шашки играл!

— Новенький? Да, и он тоже…

«А вообще понятно… — мысленно усмехаюсь я. — Этот будет стараться… Ему очки надо набирать, потом перед старшими хвастаться…»

Помолчав, Пинч добавляет:

— Били все, кроме тебя… И почти все трахали.

Докуривая, я мучительно подбираю слова, чтобы задать ему не самый приятный вопрос, но он меня опережает:

— Не трахали только негр, Косой и новенький…

Я облегчённо вздыхаю: «Хорошо, Косой не запачкался… Паскудное это дело…»

Неожиданно Пинч тыкает меня рукой в плечо:

— На, погляди, чего у меня есть!

Я протягиваю руку и нащупываю рукоять отвёртки. Вспомнив, при каких обстоятельствах появился этот инструмент, с отвращением бросаю его на пол.

— Ну и чё? — вытираю руки о штаны. — Это та самая, Лысого?

— Ага, — вздыхает Пинч. — Я потом припрятал её, помыл и сунул в носок. Ночью вышел, думал, убью Апельсина. Или тебя. Кто попадётся… Можно бы и Лысого, но он до утра в карты играл. Разве подойдёшь незаметно?

— Меня?! — ужасаюсь я и инстинктивно отодвигаюсь подальше.

— Тебя теперь не трону, не бойся. Пощупай, как я её наточил! — тыкает он меня рукояткой в бок.

Я осторожно принимаю отвёртку и щупаю металл пальцами. На конце — остриё, как у иглы.

— Ни хрена себе! — восхищаюсь я. — Как ты её сюда пронёс?

— Рукояткой — в носок, и все дела… Штаны длинные, не видно. Чума карманы заставил вывернуть, а прощупать не догадался…

— Может, и догадался… — размышляю вслух. — Да просто в падлу ему было… Не ожидал он от тебя такого.

— И то верно, — со вздохом соглашается Пинч.

Некоторое время мы молчим, затем он осторожно интересуется:

— Ты же меня не выдашь?

После короткого раздумья уверенно отвечаю:

— Не боись, не выдам…

После обеда, которым я тоже делюсь со своим сокамерником, мы расходимся по углам. Договариваемся немного поспать. Растянувшись на сыром полу, я размышляю о том, как жить дальше. Особенно меня беспокоят будущие отношения с Вороной. От нахлынувших мыслей сон никак не приходит, да и какой уж тут сон, когда лежать неудобно? Не спится и моему соседу. Я слышу, как он ворочается, бормочет что-то нечленораздельное, покашливает. Наконец, не выдержав, Пинч подаёт голос. Как назло, это случается в тот самый момент, когда мои раздумья о Вороне только-только начинают перерастать в волнующее сновидение. Его вопрос заставляет меня встрепенуться:

— У тебя когда день рождения?

«Он чё, поздравлять меня собрался?» — думаю я с неприязнью, но отвечаю вполне спокойно:

— В январе.

— А у меня завтра.

— Поздравляю, — с трудом выдавливаю я.

— Спасибо.

Немного помолчав, он произносит:

— Помнишь, я тебе стихотворение начал читать? Ну, где письмо из детского дома… Там как раз про день рождения в конце. Послушаешь?

— Давай…

Получив добро, он начинает читать медленно и выразительно:

Я делюсь с тобой бедою своею
не затем, чтоб ты меня пожалела.
Знаешь, плакать я уже не умею.
Нынче камень — там, где раньше болело.
Боль в подушку вся давно просочилась,
и с годами как-то стёрлась обида.
Да и жизнь меня давно научила:
если больно, не показывай вида.

Дочитав до этого места, Пинч останавливается — мне кажется, он глотает слёзы. Я начинаю вслушиваться, но разобрать, что за звуки идут из угла, не удаётся. Он продолжает декламировать:

За слова меня прости, не нарочно я,
не со зла я написал, что исправлено.
Не волнуйся, ведь письмо, как и прошлое,
никогда тебе не будет отправлено.
Я давно тебя простил, и поэтому мне не нужно твоего снисхождения.
Да только писем мне писать больше некому.
Да просто завтра у меня день рождения!

Некоторое время мы молчим. Понимая, что надо что-то сказать, цежу сквозь зубы:

— Точно про день рождения…

Пинч продолжает молчать. Опасаясь, не задумал ли он чего-нибудь, спрашиваю:

— Тебе шестнадцать будет?

— Пятнадцать.

— Детство в восемнадцать кончается, — резонно замечаю я. — Не зря же говорят: детский дом! А здесь до восемнадцати держат…

Пинч усмехается и после недолгой паузы переводит разговор на другую тему:

— Говорят, ты батюшке выступление сорвал?

— Чё ты сказал? — с подчёркнутой ленцой зеваю я, предвкушая похвальбу по поводу моей смелости. — А-а-а… Ты про это… Было дело!

— Зря ты так, — вздыхает Пинч, — Филарет душевный мужик. Он и выслушает, и подскажет… И к детдомовским нормально относится.

— Ни хрена ты не понимаешь! — завожусь я, хотя в душе, конечно же, понимаю, что Пинч прав.

— А чего тут понимать? — спокойно возражает он.

Я мучительно обдумываю, чем бы ему возразить, но в голову так ничего и не приходит. Не дождавшись ответа, он допытывается:

— Ну, может, я чего и не знаю… А ты расскажи!

— Положено мне! — буркаю со злостью. — Ты не поймёшь!

Помолчав, Пинч вкрадчиво просвещает меня относительно батюшкиных заслуг:

— У него в хоре и беспризорные поют. Прикинь, он их даже домой к себе водит! Кормит, одевает… Лечит…

— Это жирный, что ли беспризорный? — вспоминаю я хориста, которого изображал, чтобы рассмешить рыженькую девчонку. — Похож, нечего сказать!

— Ну, жирный, может, и не беспризорный. Но такие в хоре есть, отвечаю!

— А где они живут? Чё, вот так пришёл, переоделся, попел, потом опять на улицу? Весёлая байда!

— Почему на улицу? При церкви есть гостиница. Сходи, посмотри!

— Больно надо! — смачно сплёвываю я в сторону двери.

Пинч не унимается:

— Зря! Будешь хорошо себя вести, батюшка устроит тебя на учёбу по музыке… Он и с документами поможет…

— А сам-то чего не слиняешь, если там мёдом намазано? — недоумеваю я.

— Какой из меня хорист? — испускает он тяжкий вздох. — У меня слуха нет, и голос ломается… А вот тебя примут. Если захочешь, конечно…

— Чё я, пришибленный? Делать мне больше не хрена…

— Ну, смотри… Как знаешь.

Меня разбирает смех: «Точно, весь детдом лежать будет: смотрящий Шнырь распевает псалмы! Весь такой правильный, рожа постная… Как на похоронах… Сам в костюмчике, на шее бабочка… Охренеть! В натуре, Пинчу мозги отшибли».

— Чего смешного? — откликается он на моё хихиканье.

— Да, так… Вспомнил, как хористов прикалывал. Я бы тебе показал, жаль тут темно, как у Максимки в заднице.

Пинч безмолвствует. «Молчишь, ну и ладно! — потягиваюсь я и достаю из кармана сигареты. — Надо же, пачушкой сигарет подогрели! Не какими-то бычками, а донецкой „Примой“! И где они деньги достали? Насшибали, что ли?»

Закуриваю. Первая затяжка самая сладкая. Прислушиваясь, как потрескивает сгорающий табак, думаю о соседе по карцеру: «Не завидую Пинчу… Даже такой радости, как сигарета, не знает… С девчонками не гуляет! И чё за житуха? Мрак, да и только!»

После ужина Пинч выдаёт мне массу советов, как поудобней устроиться на ночь. Наслушавшись его маленьких хитростей, я начинаю моститься. Когда я, наконец, замираю, со стороны коридора слышатся шаги. Дверь в карцер отворяется, и в дверном проёме показывается Чума. В сумраке я узнаю его по характерному покашливанию. Пристально вглядываясь в темноту карцера, он командует:

— Шнырь, с вещами на выход!

— Чё, свобода? — бросаюсь я к двери, но душе у меня по-прежнему тревожно: «Чё-то задумал, гад…»

— Не-е-е… — насмешливо тянет Чума. — Амнистии не будет! Скажи спасибо, что уговорил директрису отпустить тебя на вечер. Будешь на гитаре у нас играть — публика заказала живую музыку.

В ответ покорно вздыхаю:

— Это можно…

При этом во мне клокочет злость: «Во, падла! Мог бы и до утра отпустить… Чё я, выдам, что ли?»

Зайдя в спальню, первым делом приветствую своих:

— Здорово, братва!

С койки поднимается Косой:

— Ух, ты! Шнырь вернулся!

Я подмигиваю ему, давая понять, что позабыл о ссоре. Из-за моей спины подаёт голос Чума:

— Завтра вернётся… Шустрые какие! Приговор — дело святое.

Приобняв, как полагается, Косого и похлопывая его по-братски по спине, объясняю, чтобы слышали все:

— Всё путём — побрынчу старшим, и в стойло. Говорят, амнистия не положена.

Со всех сторон слышатся вздохи разочарования. Вспомнив о предстоящей игре, мне в голову приходит удачная мысль.

— Гитару можно взять в карцер? — интересуюсь у Чумы. — Буду технику тренировать.

Он пожимает плечами:

— Бери. Жалко, что ли? Тока чтоб утром не тренькал, а то будет нам от начальства.

— Замётано!

В душе я ликую: «Какие там тренировки? Нашли вольтанутого! Гитару суну под голову, а то спать неудобно…»

Вижу, на подушке красуется стопка подарков от спонсоров: тёмно-красный спортивный костюм, футболка и гетры. Чуть поодаль — коробка. Открываю — внутри кроссовки. От такой красотищи у меня перехватывает дух: «Ух, ты! Прямо под цвет спортивного костюмчика… И порезали совсем чуть-чуть… Сойдёт, ещё как сойдёт!»

У нас в детдоме новые вещи принято ковырять шилом перед раздачей — не сильно, зато на видном месте. «Чтобы утратило товарный вид», — так эту процедуру называет Жаба. Её понять можно, иначе обновки довольно скоро окажутся на вещевом рынке, принадлежащем, кстати, нашему щедрому спонсору. Уйдут влёт, особенно если не задирать цену или пойти на обмен. Во время последней раздачи Апельсин умудрился поменять свои зимние ботинки на десяток пачек «Беломора» и пару конопляных доз. Повреждённые вещи тоже уходят — есть у нас умельцы, способные за отдельную плату вернуть им едва ли первоначальный вид.

Я снимаю инструмент со стены, оборачиваюсь и встречаюсь взглядом с Апельсином. Лёжа на кровати, он смотрит на меня пристально и недобро, с едва заметной ухмылкой. «Да задавись ты, урод, со своей злобой! Чё я, не смотрящий, что ли? Могу первым подойти…» — передав гитару Косому, я перемахиваю через соседнюю койку и усаживаюсь напротив своего врага. Меня поражает его выдержка: «Ну, гад! Даже не дёрнулся… А вдруг я чё замыслил? Знает, что старшой не беспредельщик!»

Чума нервничает:

— Эй, тока без дури!

— Всё ништяк! — бросаю через плечо и принимаюсь разглядывать физиономию Апельсина.

«Чё это он такой бледный? — недоумеваю я. — Прям, как простынка… И глаза странные… То ли прищурил от злости, то ли рожа опухла…» На фоне его бледности особенно заметны синяки и ссадины. Машинально продолжаю фиксировать: «Повязку сняли, зато ухо пластырем залепили… Ага, понятно, это когда я с левой заехал. Вроде, не сильно же… И чё там могло такого случиться?»

Ко мне подходит Шкура:

— Хотели в изолятор положить — он не согласился. Ему даже в столовку нельзя. Врач сказал три дня лежать.

Шкура рассказывает ещё какие-то подробности о самочувствии Апельсина, но я его не слышу — напряженно обдумываю, что бы такое сказать, чтобы помириться и при этом не показать себя слабаком. Наконец, мне в голову приходит:

— Ворону больше не трожь, а я тебя не трону. Курить будешь?

Протягиваю ему пачку. Апельсин отрицательно качает головой, морщась от боли.

— Ему нельзя! — ужасается Шкура.

Чума торопит меня:

— Шнырь, ну ты скоро?

— Ага, сейчас! — отмахиваюсь я и подмигиваю Апельсину:

— Завтра косячок для тебя раздобуду. Пацаны насшибают мелочи, а я на базар схожу. Курнёшь?

Он вновь качает головой.

— Чё, и косячок не будешь? — не могу я скрыть своего удивления.

— Не буду, — наконец выдавливает он, — у тебя не возьму.

От его тона меня передёргивает, и весь мой доброжелательный настрой мгновенно улетучивается. Скривившись, цежу ему сквозь зубы:

— Такой гордый? Тебе как человеку предлагают, а ты… Говна объелся…

— Обиделся, — невпопад комментирует Шкура.

Я поднимаюсь с места:

— На обиженных воду возят! Говноедов будем давить…

Последняя фраза — одна из любимых присказок Чумы. Услышав её, он расплывается в улыбке. Шкура пропускает меня вперёд, я забираю гитару и направляюсь на выход. «Сейчас как дам дверью — штукатурка посыплется!» — готовлюсь поставить эффектную точку в этом дурацком разговоре, но меня останавливает голос Апельсина. Звучит он слабенько, но я всё равно отчётливо слышу:

— Они с Пинчем споются… Клёво!

Его слова меня обжигают. Особенно паршиво то, что я сам допустил ошибку, заговорив о гитаре. В голове молнией проносится мысль: «Кому он это сказал? Мне? Шкуре? Да какая разница, наверняка кто-то ещё услышал!» Бросив гитару, я в два прыжка достигаю кровати Апельсина. Шкура пытается встать у меня на пути, но я отталкиваю его в сторону. Схватив своего обидчика за плечи, начинаю трясти:

— Чё ты сказал?! Повтори! Ну, давай же! Повтори, падла!

От боли он кривит лицо. Сзади меня хватает Чума, и я вынужден подчиниться. Вырываясь, ору Апельсину:

— Хана тебе, урод! Завтра выйду — убью!

Чума тащит меня до самой двери и только в коридоре отпускает. Я тяжело дышу. В висках стучит: «Знает гад, что не ударю больного… Пользуется… Ничего, оклемается — разберёмся… И с ним, и с его новым дружком!»

Выслушав доклад Чумы, подвыпивший Беня взирает на меня с любопытством. Липа делает вид, что его это не касается: внимательно изучает свой отстёгнутый протез. Кубышка и Сова непонятно с чего хмурятся, сосредоточенно лузгая семёчки. Я сижу на краю койки и тереблю в руках гитарный гриф. Настроение испорчено напрочь: «Мне только петь не хватало… Может, ещё гопака сплясать?» Выпустив пару колечек дыма, Беня глубокомысленно изрекает:

— Шо за дела? Не малой, а прямо бык в загоне. А кто-то вякал: идейный шпанюк, идейный…

Беня подмигивает Чуме, а тот разводит руками:

— Такое дело: с девкой полаялся — вот башню и клинит.

Беня манит меня пальцем:

— Шо рог набычил? Канай до мэнэ!

Я подсаживаюсь к нему поближе, он кладёт мне на плечо свою лапищу и задушевно произносит:

— Ну, ты шлимазл! (недотёпа — язык идиш). Другой бы ручку Бене целовал… Такую протекцию твоей мокрощелке устроил: сам дядя Моня на неё глаз поклал, а дядя Моня — мужик кошерный, это тебе не какой-нибудь сявка обосранный. Ты шо, такой жлоб? Потребитель хренов! Моня тебе — барахло нулячее, мухи не трахались — сам мацал… А ты? У вас в Библии шо написано? Шо Моисей завещал?

Я пожимаю плечами. Беня назидательно произносит:

— Завещал: надо делиться! Ща, я тебе проповедь прочту, таракан ты безбожный! Вот прикинь хер к носу: глядит Моня — у Шныря барахло порэпанное. И шо? Другой бы: тьфу на тебя, и всё! А дядя Моня — то совсем другие бебихи. Он шо, зазря над попами крышу держит? Не зазря! Не сказать, шо Моня на религии двинутый, просто у него душа хрупкая и до жалости ненасытная… А шо касаемо религии…

Беня наклоняется к моему уху и жарко шепчет, погружая меня в облако сивушного перегара:

— Моня — православный атеист!

В ответ я киваю головой, хотя, по правде сказать, ни черта не понимаю: православный атеист — это хорошо или плохо? Тем временем Беня продолжает:

— Моня иконы собирает… Хрен знает какого веку! Бабла на это дело изводит — не меряно! Попы увидали — слюной захлебнулись. За такие цацки весь ваш сраный детдом с потрохами купить можно… Богатый Моня мужик, шо там говорить… Потому и душевный! Как увидит вас, малохольных раздолбаев, так и болит у Мони сердце, так и обливается оно кровушкой! И шо имеем в остатке? На тебе, дорогой Шнырь, от всей доброты душевной свежак с турецкой земли: шкирята (брюки — жарг.) с полосочками, «Адидас-не-пидарас», лепешок (куртка — жарг.) с той же материи, красавочки на ноги и шкарпэтки (носки — укр.) туда же в придачу. Так?

— Ну, так… — тяну я, не понимая, к чему он клонит.

— А коль так, радоваться должен! — весело заключает Беня и звонко хлопает меня ладонью по колену. Сидящие начинают посмеиваться.

— Чё радоваться-то? — смелею я, почуяв, что настроение у всех хорошее. — Барахло Миня и так всем дарит, а девку трахает мою!

Беня обводит присутствующих изумлённым видом. Остановившись на мне, он вкрадчиво интересуется:

— Ты, случаем, не еврэй?

— Чё это, еврей? — настороженно прощупываю я, чувствуя подвох.

Беня тяжко вздыхает:

— Похоже, не еврэй… А щастье подвалило еврэйское! С таким тылом, как дядя Моня, умный хлопец будет, как кролик в капусте. Секи гешефт, пока Беня добрый. В шабат Моня имеет твою пигалицу, зато в остальные дни ты имеешь всех! И шо тут не ясно?

— А зачем мне всех? — озадаченно вглядываюсь я в раскрасневшуюся от выпитого физиономию Бени.

— Ой, ну я не могу с него! — Беня потешно бьёт себя в лоб костяшками пальцев. — Он не шлимазл, он — шмок! (придурок — идиш). По нему плачет клиника профессора Синая, что на Малой Арнаутской, 34, во дворе за кондитерской Гершельзона.

Изобразив на физиономии болезненную тоску, Беня начинает меня просвещать:

— Слушай сюда, дурко! Ты шо, купишь своей мокрощелке богатые тряпки, железяки в уши, цепь на шею и кольца с камушками? А может, подаришь намудники в рюшечках да сбрую под её первый номер?

— С хрена? — вынужден я согласиться.

Едва заметно кивнув, Беня продолжает учить меня уму-разуму:

— Моня шо, конфискует твою брызгалку по гроб жизни? Да он берёт её чисто в прокат! На пса она ему сдалась среди трудовой недели? Шо, у него своей жинки нема? Ты бы видел её! Не баба — носорог! Симпотная до безобразия, буфера восьмого калибра, прикид забугорный. Не то, шо у твоей — фабрика «Большевичка» с галимой Шепетовки. У ей папаша — киевский министр, в одном сортире в Кучмой срёт! И шо, Моня сменяет такое добро на твоё говно? Ага, держи карман! Ему твоя шлюшка, шо еврэю Коран!

Сделав паузу, Беня наливает себе водки, выпивает и закусывает колечком копчёной колбасы. Жуёт шумно, с чавканьем, при этом победно поглядывает в мою сторону. Все молча ждут, пока он прожуёт тугое мясо. Молчу и я, обдумывая услышанное. Наконец, он громко отрыгивает, и воспитательная лекция продолжается:

— Но главного ты, шмурик (подросток — жарг.), так и не просёк. Ну-ка, наморщи извилину, скажи, шо Чума так резко поднялся? Сказать по правде, Липа поумнее будет, а смотрящим-таки, не стал!

Я затравленно смотрю на Чуму, но тот отводит глаза и принимается разливать водку. Кубышка жалобно гнусавит:

— Бенечка, может, не надо? На кой ляд ему это знать?

Но Беня неумолим:

— Хамса будет нем, как моя покойная бабушка на третий год после кончины. Он же не хочет досрочно склеить ласты?

Произносится это таким убедительным тоном, что я вынужден поспешно кивнуть головой. Выждав долгую паузу, в течение которой мне в голову так и не приходит ни одной мысли, Беня насмешливо произносит:

— Секрет простой, как три копейки. Знаешь, кто трахал Кубышку?

Я отрицательно мотаю головой, глядя себе под ноги.

— Самолично замначальника донецкой ментуры! — громогласно объявляет Беня.

— Мен-ту-ры?! — вытягиваю я нараспев, испуганно водя глазами между Кубышкой и Чумой.

— А шо ты себе думал? — ухмыляется Беня. — Наши люди везде! Мафия…

Насладившись произведённым эффектом, он затягивает тонким, козлиным голоском:

Робити я не хочу, а красти я боюся.
Поиду краще в Киив — в милицию наймуся…

Пропев, он наливает мне водки и протягивает кружку:

— А теперь ещё раз подрочи свою извилину: шо тебе могло быть за такую драку? То ж и оно! — его лицо приобретает скорбное выражение. — Скамья подсудимая, малолетка, колючка, овчарки… Гуляй, пацаник, жуй опилки, я директор лесопилки! Так шо прикинь — кто тебя с жопы вытянул?

— Жаба? — спрашиваю я еле слышно.

— Жа-а-а-ба! — передразнивает меня Беня и тут же орёт со всей злостью. — Идиота кусок! Ей спасибо скажи!

Он тычет пальцем в сторону Кубышки:

— За неё и жри, гляди, тока не захлебнись от благодарности!

Я опрокидываю водку и подхватываю с тарелки кусочек колбасы. Жую молча, а в голове при этом крутятся мысли: «Так вот оно что! Ни хрена ж себе! Ну и дурака же я свалял с Вороной! Завтра извинюсь… Она простит. Да пусть ездит к этому борову, мало ли, вдруг пригодится? Хрен с ним, с этим Апельсином… С такой девчонкой мне теперь на всех начихать…» И тут же на меня накатывает испуг: «А вдруг не простит? Чё тогда? Даже не знаю, как за такое извиняться…»

— Ты закусывай, закусывай, а то рахитом заболеешь! — подаёт голос Чума.

Беру сухарик и начинаю его грызть. Прожевав, выдавливаю из себя:

— Завтра извинюсь перед Вороной. Спасибо тебе, Кубышка…

— Да, ладно тебе! — машет она рукой и опускает голову на плечо Чумы.

«Живут же люди! — с завистью думаю я. — У девки пузо выросло от какого-то мента поганого, а парню хоть бы что! А тут хоть и понимаешь, что мне же лучше, а всё равно… Как представлю этого борова с Вороной в койке, так прямо убил бы! Причём обоих…»

Липа открывает новую бутылку. Чума достаёт из тумбочку пустую баночку, дует в неё, чтобы очистить от пыли, затем протягивает мне:

— За кого пить будешь?

— За Кубышку! — твёрдо отвечаю я.

— Шо ты несёшь, шнурок? — делает Беня круглые глаза. — За свою пей, шоб она, не дай Боже, не сделала тебе ручкой.

Я испуганно киваю и одним махом выпиваю налитое. Занюхиваю сухариком, поскольку колбаса уже закончилась. Беня протягивает мне окурок:

— На-ка, пыхни! Конопель под беленькую — самый кайф.

Через пару минут в голове у меня начинает прилично шуметь. Я теряю координацию движений, и присутствующие начинают надо мной посмеиваться. «Чё лыбятся? — злюсь я на них. — Бухого не видели? Смешно им… А если бы я попал на малолетку, они бы и с такого ржали?» Довольно скоро их внимание переключается на невесть откуда взявшуюся банку рыбных консервов. И только когда я пытаюсь прилечь, обо мне вспоминает Чума:

— Не, ну мы так не договаривались. Лабать кто обещал?

— Щас, слабаю! — тянусь я к гитаре, но ухватить за гриф с первой попытки мне не удаётся.

— Не сможет, — подначивает меня Беня. — Шоб я так жил, как ему сейчас хорошо! Но играть, один хрен, не сможет.

— Обижаешь, начальник, — с трудом ворочаю я языком и беру несколько аккордов, чтобы поймать звук.

Так и не разобравшись, строит гитара или не строит, я объявляю песню:

— Про малолетку…

Разговор стихает, и я затягиваю довольно популярную в нашем детдоме песню:

Я начал жить — на малолетку я попал.
Не хулиган я был, не хулиган…
Я есть хотел и лишь поэтому украл.
Попал в капкан, братва, попал в капкан…

В карцер меня выпроваживают глубоко за полночь. К тому моменту хмель уже почти выветривается из моей головы, и ему на смену приходит жажда. По пути вниз я захожу в туалет попить воды. Чума остаётся в коридоре. Когда я припадаю к крану, открывается одна из кабинок. Скосив глаза, вижу Шкуру. Он останавливается у соседнего крана, чтобы помыть руки. Я продолжаю пить.

— Слышь, ты не бей Апельсина, — произносит Шкура просительным тоном. — Я с ним поговорил, он перед тобой извинится… При всех.

Оторвавшись от крана, я сую голову под струю прохладной воды. Приходится опуститься пониже, чтобы Шкура не заметил моей торжествующей улыбки. «Ну вот… Масть попёрла! — ликую я, услышав их просьбу о капитуляции. — Всё один к одному, осталось только с Вороной помириться…»

— Между прочим, Апельсин тебя не выдал. Ментам сказал, что его пацаны на улице отметелили!

Последняя фраза задевает меня до такой степени, что начинают чесаться кулаки: «Обделался, падла… Хочет выкрутиться, вот и брешет напропалую. Ну-ну… Интересно, чё он ещё готов сделать, чтобы не получить по жбану?» С ответом решаю не спешить, чтобы поиграть у Шкуры на нервах. К тому же я хорошо усвоил советы старших. Главный из них — это высокий статус Вороны, чем надо поскорее научиться пользоваться.

Молча и долго умываюсь, затем снова пью воду. Выдержав паузу, я закрываю кран и смахиваю с лица капельки воды. Шкура даже не думает протестовать против того, что эти капли летят в его сторону.

— Передай своему дружку, пусть не брешет! — начав говорить, я поглядываю в лицо Шкуры с видом победителя. — Ворона сказала, кто настучал на меня ментам. Думали, посадят? Обсосите! Вы чё, не просекли, с кем она… встречается?!

Шкура прячет глаза, а я сообщаю ему главное:

— И ещё передай, гнать на меня волну — дохлый номер. Лучше в шашки играйтесь, козлы!

Обидное слово «козлы» я произношу не без опаски. В детдоме за такое принято бить, не раздумывая. Не ударил — значит, козёл ты и есть, но в этот момент чутьё подсказывает мне, что не осмелится он полезть в драку. И точно, ни слова не говоря, Шкура разворачивается и направляется к двери.

Меня вновь одолевает жажда. Выкрутив кран, я начинаю пить. В дверь заглядывает Чума:

— Обделался, что ли? Давай, скорей! Спать охота…

— Сушняк… — объясняю ему слегка виноватым тоном.

Карцер встречает меня прохладой и сыростью. В тусклом свете, едва проникающем сюда из коридора, вижу скрюченную фигуру Пинча. Он лежит у двери, ведущей во вторую комнату. «Кажись, дрыхнет… Ну и хорошо. Трепаться нет никакого желания… — мелькает у меня в голове. — Скорее бы заснуть… А гитару надо было взять. Чё я повёлся, как последний лох? Сейчас была бы у меня подушка…»

Укладываюсь на бок. Вместо подушки кладу под голову руку. «Вот же, падла! Низковато… И чё за тварь, этот Апельсин? Из-за него теперь мучиться…» — мысленно ругаюсь я и усаживаюсь, чтобы снять шлёпанцы. Сунув их под голову, начинаю моститься по-новому. Когда, наконец, я нахожу удобную для сна позу, подаёт голос Пинч:

— Ну и как там у вас?

— Нормально, — зеваю я, а про себя думаю: «Только и мечтал всё тебе рассказать!»

— Небось, подкалывали тебя?

— Чё это?

— Сидишь-то со мной…

«Во, гад! Догадался! — сплёвываю я и достаю сигарету. — Всё равно не скажу ему про Апельсина…»

Чиркнув спичкой, замечаю, что Пинч сидит в своём углу, обхватив колени руками. Вспоминаю о заточке и решаю не злить его грубостью:

— А плевать мне, чё они думают! Особенно теперь…

— Почему теперь?

«Щас я его удивлю! — усмехаюсь только что пришедшей в голову мысли. — Скрывать-то тут без понту, а он уважать будет…»

— Знаешь, кто трахает мою девчонку? — бросаю небрежно, а сам ловлю себя на мысли, что прозвучало это не очень красиво.

— Ворону?! — в голосе Пинча слышится испуг.

— А кого ж ещё? — злюсь я на самого себя.

— И кто? — в его вопросе звучит не любопытство, а настороженность. Смущённый таким тоном, я отвечаю уже без прежней бравады:

— Директор рынка, дядя Миша…

После долгой паузы, во время которой я проклинаю себя последними словами за то, что начал набивать себе цену не перед кем-нибудь, а перед Пинчем, он произносит:

— Ты хочешь убить его?

От такого предположения вся злость, которая только что бушевала во мне, моментально сменяется весельем. Я испускаю хриплый смешок и запускаю окурок в угол, где находится отхожее ведро.

— Кого? Дядю Мишу?! Ты чё, сдурел?

— А я бы убил! — отвечает он, не реагируя на мой смешок. — Если бы у меня была девчонка…

Он хочет ещё что-то добавить, но я его перебиваю:

— Если бы у бабушки были мудушки, была бы она не бабушкой, а дедушкой! Поглядим, как ты Апельсина убьёшь… А то советовать — дело нехитрое…

— Вот увидишь! — убеждённо отвечает он.

Внезапно в голову приходит мысль: «Апельсин — пустое место. Шкура-то опасней будет… Его-то и надо подставить Пинчу!» Воодушевлённый удачной идеей, я обращаюсь к примолкшему соседу:

— Лучше Шкуру замочи, Апельсин — дешёвка. Знаешь, кто натравил на тебя наших?

— Кто?

— Шкура!

— Зачем? — спрашивает Пинч недоверчивым тоном.

— Зуб на тебя наточил за тот случай с шашками, помнишь?

— За это?! — изумляется Пинч. — Да брось ты!

— Конечно! — спешу уверить начавшего сомневаться Пинча. — Кому ж такое понравится? Над ним до сих пор ржут! Он даже в шашки завязал играть — теперь, как и все, в Чапая шпилит… Хитрый, гад, в открытую на тебя не полез, всё время подзуживал Апельсина… Тот — баран, Шкура скажет — он делает… Мочить Апельсина без понту, чё взять с калеки? Скажу по секрету, теперь Шкура Гвоздя на тебя науськивает…

— Отвечаешь?

— Зуб даю!

В карцере воцаряется тишина. Выжидая, какое он примет решение, я считаю падающие капли: «Раз, два, три…» Счёт продолжается настолько долго, что мне кажется, Пинч заснул. «Пора и мне на боковую…» — зеваю я и начинаю укладываться поудобней.

— Может, потерпеть? Как думаешь? — доносится до меня его глухой голос. — До восемнадцати недолго осталось…

— И чё потом? — усмехаюсь я.

— Хату дадут… По закону положено.

— А куда делась хата, где ты с матерью жил?

— Это ж не наше… Мы там снимали…

— До восемнадцати ещё дожить надо, — произношу ему назидательным тоном. — Чума говорит, хаты достаются только братве — остальные пролетают. Такие, как ты, всю жизнь в очереди стоят…

— Хреново… — отвечает он каким-то совсем уж упавшим голосом.

— Или ещё хуже, — не унимаюсь я, — хату дадут, а потом грохнут! Липа рассказывал: одного парня напоили, он и подписал какие-то бумажки. Через пару дней его нашли в речке с проломленной башкой… Он и не знал, чё подписывал!

— А ты знаешь?

— Знаю! — с готовностью отвечаю я, показывая, что такие тайны для меня не секрет. — Договор на продажу хаты. Менты даже искать не стали, кто убил. Ясное дело — бомжи… Таких историй — миллион. Сидит человек дома, работы нет, выпить охота. Чё делать? Ясное дело — продать хату. Как только продал, начинает сорить деньгами… Собутыльники видят: родных нет, денег куры не клюют — хрясь такого по башке, и в реку! К новым жильцам не придерёшься: они чистенькие… Да их по-любому никто бы не тронул, менты-то купленые — мафия!

Красивое словечко «мафия», услышанное от Бени, я произношу с особой интонацией. В нём чудится какая-то неведомая и непобедимая сила, завораживающая и внушающая покорность. Должно быть, скрытый смысл этого слова передаётся Пинчу — хоть он и продолжает хорохориться, но я-то слышу, что его голос дрожит:

— А я не буду пить! И водиться ни с кем не буду!

В ответ заливаюсь смехом:

— Ну, сказанул! Ты чё, не понял? Ма-фи-я! Не будешь пить — заставят. В задницу провод засунут и включат в розетку. И чё тогда?

На такое и возразить нечего. Не давая ему опомниться, даю ценный совет:

— Если чё, рви когти, а то посадят на малолетку — там и хана тебе настанет.

— А куда рвать?

— Да хоть к своему попу… Сам же говорил: он добрый.

— Можно и к нему… — вздыхает Пинч. — Но лучше к мамке. Она нормальная, ей просто по жизни не везло…

«Ни фига себе не везло! — возмущаюсь я про себя. — Живая, здоровая, чё ещё надо? Да если бы мою посадили, то пусть хоть сто лет на зоне сидит — лишь бы не помирала!»

Пинч начинает рассказывать что-то про свою мать, но я думаю не о ней, а о нём: «Дурак он всё-таки. Чё о пустом базарить? Надо не о мамке думать, а про батюшку. Мамка — далеко, церковь — рядом…»

— А поп не сдаст? — перебиваю затянувшийся рассказ. — Его-то мафия крышует…

— Сто пудов! — убеждённо отвечает Пинч. — Филарет таких, как мы, не сдаёт!

— Чё это ты так уверен? — переспрашиваю я с недоверием.

— Сам видел пацанов, которых он прятал. Наших, детдомовских…

— Смотря, от кого прятал, — делаю я ударение на «от кого».

— От Чумы, от Бени…

Услышав эти «имена», я не могу скрыть своего удивления:

— Чё, правда?

— Вот тебе крест!

— Брешешь! — не сомневаюсь я, что он меня обманывает. — В темноте всё равно не видно… Может, крестишься, а может, дулю крутишь.

— Ну, не веришь, дело твоё, — обиженно произносит Пинч.

— Не понятно, на хрена ему надо против крыши переть? — объясняю суть своих сомнений. — Это ж всё равно, что против ветра ссать.

Пинч молчит, а я жду, когда он ответит. Молчание затягивается.

— Эй, ты чё, заснул? Спрашиваю, какая попу радость прятать беглых?

— А ты сам у него спроси! — обиженно буркает Пинч. — Тогда и поймёшь, что я не брешу.

Его обида порождает во мне очередные сомнения: «Интересно, с какого перепугу он выдал поповские тайны? А вдруг я передам всё это Чуме? Или Вороне, а она — борову?» Однако спросить его об этом не осмеливаюсь. Немного помозговав, решаю действовать хитро: «Больше не буду пытать его вопросами… Пусть считает, что я ему друг. В такое легко поверить: Апельсина кто покалечил? К тому же я никому не сказал про заточку… Может, потому и доверил он мне поповскую тайну?»

— Ладно, давай спать, — произношу уставшим голосом.

— Давай…

«Какой-то он странный стал под конец разговора, — размышляю я, вытянувшись на бетонном полу. — Может, задумал чего? Или на меня окрысился? На всякий случай, лучше не спать. Мало ли чё взбредёт ему в голову?»

Просыпаюсь я от звука отворяемой двери. Слышу, в своём углу копошится мой сокамерник, а в голове проносится мысль: «Хорошо, что не пришил меня своей заточкой!» В настороженном состоянии пребываю до тех пор, пока в помещение не проникает тусклый свет. И только когда мне удаётся разглядеть смутные очертания сидящего спиной к стене Пинча, я окончательно успокаиваюсь…

— Шнырь, на выход! — командует Чума.

Три шага, и я переступаю порог. Дверь закрывается.

— Ещё одна драка, считай, что ты не смотрящий, — хмуро басит Чума, — вчера тебе всё объяснили. Думай башкой, а не кулаками. Ясно?

— Ага! — поспешно соглашаюсь я, а сам при этом думаю: «Главное, чтобы Ворона простила, остальное — туфта… Чё я не помню, как тот же Чума дрался? Похлеще моего! Теперь-то понятно, что к чему… Вот помирюсь со своей девчонкой, буду вести себя точно так же…»

В умывальную меня сопровождает Косой, который и докладывает последние новости:

— Шкура полночи шептался с Апельсином. Базарили в коридоре, на подоконнике… Я два раза выходил в сортир, сам видел…

На это я реагирую с ухмылкой:

— Ну и чё? Обделались пацаны… Погоди, ещё не то будет… Скоро тут все на уши встанут!

Вернувшись в спальню, я неспешно развешиваю влажное полотенце, меняю майку, заправляю постель. Ещё раньше успеваю заметить, что Апельсин лежит, спрятавшись с головой под покрывалом. «Гадом буду, не спит, — посмеиваюсь я, размышляя над коварным планом, который вызрел у меня в голове во время умывания. — Сейчас он у меня попрыгает! А я даже пальцем до него не дотронусь — вот это будет концерт!»

Ко мне подходит Шкура. Обращается шёпотом, чтобы никто не услышал:

— Апельсин хочет извиниться… Если ты не против, он сделает это при всех.

Как ни стараюсь я скрыть торжествующую улыбку, у меня ничего не получается. Отвечаю довольно громко:

— Апельсин, ты чё хотел сказать? Валяй, пока я добрый!

В тот же момент он отбрасывает покрывало в строну и начинает тараторить:

— Ты извини меня, Шнырь… Не хотел обидеть твою девчонку, так вышло. Больше не повторится, отвечаю!

Все присутствующие, замерев, смотрят в мою сторону. Мне это нравится. Я подмигиваю Косому, дескать, обещал — так оно и вышло, а сам отвечаю Апельсину спокойным и даже безразличным тоном:

— Нема базара… Уговорил. Только одно условие: как только Пинч выйдет из карцера, ты и перед ним извинишься.

Похоже, моё условие не сразу доходит до Апельсина. Сначала он смотрит в сторону Шкуры, затем обводит взглядом молчаливых зрителей. Не получив ни от кого поддержки, просит о ней сам:

— Извиняться?! Перед Пинчем?! Братва, это что, беспредел?

Первым подаёт голос Гвоздь, самый главный знаток детдомовских традиций:

— Шнырь, ну ты загнул… Просить у пидора прощения — не по понятиям.

Я отвечаю ему с металлом в голосе:

— А по понятиям обвинять смотрящего, что он спелся с пидором? Он чё, со свечкой стоял?

Косой меня поддерживает:

— Шнырь прав — за базар надо отвечать.

В разговор вмешивается Шкура. Как и Апельсин, он апеллирует ко всем:

— Не понял, за что просить прощения у Пинча? Перед Шнырём Апельсин извинился…

— А ни за что! — перебиваю я довольно резко. — Просто хочу, чтобы Апельсин оказался в дерьме. Пусть подойдёт к Пинчу и скажет: «Прости меня, Димка, засранца!» Только, чтоб при свидетелях!

Разумеется, я понимаю, что Апельсин откажется от такого позора. Извиниться перед «пидором» — значит, самому стать таким же. Ход событий я заранее продумал в умывальной, предусмотрев хитрого отступного. Опозорить Апельсина — дело десятое, гораздо важнее подставить Шкуру, а уж в том, что он поведётся на провокацию, я нисколько не сомневался.

Услышав моё объяснение, Шкура принимается хлопотать за дружка:

— Мало извинения, давай придумаем что-нибудь ещё… Хочешь, принесёт тебе пять пачек «Примы»?

— Не-а! — реагирую я быстро и без тени сомнения. — За гнилые базары платить сигаретами? А в задницу не задует?

— Могу дать в морду ему, — осторожно прощупывает Апельсин пути к отступлению. — При свидетелях…

«Это как раз то, что мне нужно! — ликую я, но внешне ничем не проявляю своих эмоций. — Главное, не выдать мой план каким-нибудь неосторожным словом».

— В морду? — задумчиво переспрашиваю я, почёсывая голову. — Чё скажешь, Косой?

Тот пожимает плечами:

— Пусть даст, если сможет…

— То-то и оно! — соглашаюсь я с этим доводом. — Ему ходить нельзя, а он кулаками махать собрался… Не, Апельсин, не прокатит. Не может смотрящий послать больного на драку… У тебя чё, друга нет?

Шкура тут же опускает глаза и отступает на шаг назад. Довольный тем, что всё идёт по намеченному плану, я не унимаюсь:

— Так и быть, уговорили! Слышь, Шкура? Пойдёте к Пинчу втроём: ты, Гвоздь и Косой. Твоя задача — начать первым. Гвоздь может помочь. Косой мне потом всё расскажет. Сделаете — прощу Апельсина, струсите — пойдёт драться он.

Пока Шкура обдумывает моё предложение, голос подаёт Апельсин:

— Я тоже пойду!

— Куда тебе драться? — усмехаюсь его решимости. — Ты у нас теперь калека. Так и быть, разрешу, чтобы Пинч убирал за тобой горшок и кормил с ложечки.

Мои слова встречаются хохотом. Не смешно только Шкуре. Он затравленно смотрит то на меня, то на Гвоздя, то на Косого. Они молчат. Понимают, что против такого решения смотрящего возразить нечего.

— Косой за старшего, а я пошёл к Вороне, — объявляю таким тоном, чтобы все поняли: на этом разговор закончен.

———————

Антон Клюшев ©

Добавление комментариев

Вы должны авторизоваться, для добавления комментариев.